Ничто, впрочем, не переменилось в жизни Жюльена после телефонного звонка старого профессора. Холод понемногу унялся, над городом прошли бурные ливни, грязевые ручейки превратились в потоки, улицы Н. по-прежнему оставались безнадежно пустыми.
Избегая с некоторых пор общества девушки с челкой, Жюльен посвящал часть вечера разговорам с двумя престарелыми постоялицами пансиона, после чего удалялся к себе в номер, где не читал, не писал, а дожидался часа, когда звонил Анне. С каждым разом голос девушки становился более далеким, неуловимым, и в конце концов он стал бояться телефонных разговоров с ней. Вскоре он понял, что говорить не о чем, и стал звонить раз в два дня, не испытывая от этого удовольствия.
Зато он начал понемногу выходить, в дождь и грязь добирался до кафе «Риволи», где тоже имелась батарея и где он встретил в день приезда красивую иностранку, имя которой напрочь забыл.
Жюльен и там оставался один, сидя за угловым столиком во втором зале кафе, зажатый между батареей и дверью, ведущей в подсобку и туалет. Перед газетой, которую читал, и чашкой шоколада со сливками, который отхлебывал маленькими глотками, он отдавался все той же пустой и неясной дремоте.
Первые дни, правда, он еще осматривался. Посетителей было мало, по большей части это была шумная молодежь. Девушки как на подбор были юными и красивыми, но у него очень быстро появилось ощущение, что они смотрят как бы сквозь него. В двадцать-тридцать лет и позднее он порой развлекался, долго не сводя глаз с какой-нибудь незнакомки: редко когда она, краснея, не отвечала ему взглядом или даже улыбкой; здесь, в кафе «Риволи» с его золотистым светом и позвякиванием подносов и бокалов, он знал: сколько ни гляди на ту или другую, ни одна даже не обернется. Это было в порядке вещей, он даже не злился на парней с широкими галстуками из красной или ярко-голубой шерсти, которые, смеясь, болтали со спутницами и, похоже, были так уверены в своей неотразимости, что даже не выказывали к тем ни малейшей нежности.
Иногда за столиками или за длинной деревянной, окованной медью стойкой, которую в этом отполированном годами месте как-то неудобно было называть баром, собирались мужские компании. Официанты обращались к ним с фамильярностью, не лишенной тем не менее обходительности, и это свидетельствовало, что лет двадцать назад эти мужчины в темных костюмах, в просторных пальто из верблюжьей шерсти по итальянской моде были такими же юнцами в красных или голубых галстуках и так же заливались смехом.
Один из них, с волосами, отпущенными чуть длиннее обычного, в черном галстуке, несколько раз оглянулся на Жюльена, словно хотел познакомиться или заговорить, но Жюльен никак не отреагировал на это. Он читал «Монд» двух-или трехдневной давности, и единственное, что его волновало, — это в каком часу лучше вернуться в пансион. Когда он наконец вышел из кафе на холод и мелкий дождик, то поймал себя на том, что вполголоса разговаривает сам с собой. Оказалось, он проклинал неровные тротуары, на которых спотыкался, потоки грязи из водосточных труб и даже суровые фасады мрачных, мокрых дворцов, которые начал потихоньку ненавидеть. Проститутка под балконом с атлантами была единственной, чье присутствие его несколько подбадривало в этой непроглядной и липкой пустыне, откуда, казалось, он уже не выберется. Хотя он ни разу не обменялся с ней ни жестом, ни тем более словом, у него сложилось впечатление, что от нее исходило тепло. Лица ее он ни разу не видел, но представлял его себе привлекательным. Обычно он быстро поднимался к себе и усаживался возле батареи, обжигающее тепло которой согревало лишь тело.
Ему вспоминался Париж и его жизнь там — сначала в качестве преуспевающего дипломата, затем чиновника не у дел, сварливого, всем недовольного; теперь эти различные периоды его существования, казалось ему, остались в далеком прошлом, когда он не переставал быть счастливым. Он с умилением вспоминал свой рабочий стол у окна, выходящего на улицу Жакоб, настольную лампу, стеклянное пресс-папье, бювар, подаренный любовницей, и со злобой взирал на стол из крашеного дерева и слишком яркий свет в своем номере. Он думал, что вот это и есть ссылка, и сердце его начинало учащенно биться, когда он размышлял, как вырваться из Н., и не находил ответа.
Прошло немного времени, и состояние прострации превратилось у Жюльена в озлобленность, мрачную враждебность по отношению к этому городу, который так ловко ускользал от него. В первые дни он еще удивлялся, зачем его сюда назначили, потом просто не мог понять, что он здесь забыл. С собой он не церемонился и думал про себя не «что я здесь делаю», а по-простому: «Какого черта я здесь торчу?» — а это разница — и немалая.