Очередь состояла из семи или восьми женщин и одного толстяка с бабьим лицом и, по моим расчетам, могла дойти до меня не ранее чем через полчаса. Полчаса для занятого человека тоже время, и я решил воспользоваться мягким креслом, чтобы просмотреть прихваченную с собой брошюрку. Предварительно я осведомился, "кто последний", замыкавший очередь надменный толстяк признал это с великой неохотой, очевидно, он считал себя крайним. А когда я устроился в кресле с брошюрой, вся цепочка воззрилась на меня с явным недоброжелательством, мое нежелание разделить скуку и неудобство стояния у стены было несомненно расценено как барский индивидуализм. Из упрямства я продолжал водить глазами по строчкам, но сосредоточиться мне так и не удалось, мое внимание было приковано к очереди и регистрировало малейшие изменения в ее продвижении к вожделенному окошку. Я всячески пытался принять свободную и удобную позу, но меня ни на минуту не оставляло изнуряющее мышечное напряжение, знакомое всем, кому приходилось стоять в очередях. В конце концов я не выдержал и занял свое место задолго до того, как пришел мой черед, и имел возможность наблюдать, как желто-зеленая женщина, заложив в квитанционную книжку истертые до предела листочки копировальной бумаги, мучительно долго что-то пишет, то и дело отрываясь, чтоб заглянуть в какие-то справочники, затем нервно щелкает костяшками счетов и, сделав зверское лицо, выдирает из корешка квитанцию с двумя копиями. Затем наступает расплата. Деньги, конечно, вперед. Сдачи у приемщицы нет, и она очень сердится за это на клиентку. Одна роется в пластмассовом блюдечке с мелочью, другая в засаленном кошелечке, я давно вижу несложную арифметическую комбинацию, которая позволила бы им мирно разойтись, но молчу, чтоб не рассердить желто-зеленую еще больше.
И вот приходит долгожданная секунда, когда вопросительный взгляд приемщицы падает на меня и я могу наконец высказать свои скромные пожелания.
- Скажите, пожалуйста, могу я вызвать... - сказал я самым сладким голосом. Но договорить мне не удалось.
- Вы грамотный?
Должен признаться, я несколько опешил. За последние тридцать лет, даже во время памятной антинеомальтузианской дискуссии конца сороковых годов, моя грамотность сомнению не подвергалась. Нетерпеливые соседи объяснили мне, что ответ на все интересующие меня вопросы я могу прочитать на стене, где рядом со скрижалью, озаглавленной "Моральный кодекс советского человека", вывешен для всеобщего обозрения подробнейший список добрых услуг, предоставляемых комбинатом. Я потерял очередь, но зато узнал, что комбинат не только производит уборку помещений, моет оконные стекла и натирает полы, но также реставрирует стильную мебель, чистит гобелены, расчесывает нейлоновые шубы и создает интерьер по эскизам художников. Это меня приободрило. Поскольку ни стильной мебели, ни гобеленов в моем интерьере не имеется, удовлетворить мои скромные притязания будет проще простого. Окрыленный, я возвратился к окошку. И вот тут-то оказалось, что характерный для нашего времени процесс узкой специализации охватил и сферу быта: полотера мне могут прислать сегодня же, мойщицу стекол послезавтра, убирать же квартиру некому, одна уборщица в декрете, другая уехала к родным в деревню; и сегодня и послезавтра мне предлагается не выходить из квартиры с девяти до половины пятого, в случае, если меня не окажется дома, вся ответственность падает на меня. Я попытался объяснить, что натирать полы, прежде чем будет убран мусор, не имеет смысла, а сидеть безвылазно два дня я просто не могу, и вызвал взрыв гнева. Мне было сказано, что комбинат, слава богу, стоит на пороге своего трехлетия и успешно борется за звание передового предприятия, сама она работает здесь с основания и еще не видывала такого капризного клиента. Я настаивал, и тогда мне было сказано, что я, как видно, воспитывался с мамками и няньками и если меня не устраивают советские порядки, то лучше бы мне переехать в какую-нибудь капиталистическую страну.
И вот тут я взорвался. Честное слово, я обиделся не за себя. Я обиделся за свою страну. Мне оскорбительно слышать, когда терпимость к недобросовестности и разгильдяйству возводится в патриотическую доблесть. Во всех этих выкриках, которые я слышу не в первый раз, заключена подспудно довольно ядовитая мыслишка, будто все эти пороки являются нашими национальными добродетелями. Недаром недовольных попрекают заграницей, в этом таится загримированное под враждебность преклонение перед недостижимой в своих прихотях хитроумной Европой. И вообще я не раз замечал - всякое априорное ощущение своего превосходства до удивительности плотно соприкасается с самым пошлым низкопоклонством.