Сейчас он подходит к остановке. Расстояние между нами увеличивается. Но он условно еще со мной. Прячет в аккуратно подстриженных усах улыбку. Гасит, опуская веки, озорной взгляд. Заходит в трамвай, садится у окна, подпирает рукой щеку и смотрит на улицу. Я еще с ним. Еще пятнадцать минут. Все. Закончились. Он уже поднимается по ступенькам. Звонит в дверь. Открывает другая женщина. Он говорил: лунообразное лицо с прорезями вместо глаз. Надутые, будто набитые кашей, щеки. Редкие, цвета мокрого пепла, жирные волосы. Губы – разваренные пельмени – шевелятся:
– Где ты был? Я тебя спрашиваю, где ты был?
Он не отвечает. Снимает с плеча сумку, вешает ее на крючок, признается:
– У другой женщины. У женщины, которую я люблю.
Но нет. Он этого не скажет. Никогда.
– В библиотеке. Завтра отчетный доклад, листал статистику.
Она поправляет свой полинявший халат, подтягивает сползший с ноги носок, туже завязывает лямки передника. Приготовившись к бою, наносит первый удар:
– Я туда звонила, тебя не было.
Он, меняя туфли на тапочки, не поворачивая головы, защищается:
– Значит, был в другом зале.
Семейная ссора разгорается. Она, сначала бросая слова, потом тычет в его спину смятую газету, обыскивает сумку. Захлебывается от возмущения, когда находит в бумажнике мою фотографию. Он уходит в спальню, ложится на кровать и отворачивается к стене. Сквозь закрытую дверь проникает жалобный стон разбитой посуды. Он закрывает глаза.
Она влетает в комнату, хватает с комода изящную статуэтку из фамильного фарфора и, замахиваясь на него, будто раздумав, швыряет ее на пол. Он даже не шевелится. Она повторяет тоже самое с большой вазой. Он не подает никаких признаков жизни. Она встает на табуретку, снимает с крючка люстру и бросает ее в стену. Ослабляет узлы фартука, вытирает руки и с видом бездомной бродяги уходит на кухню.
Он остается невозмутимым. Его невозможно вывести из себя. Захлебнуться от гнева. Заскрипеть зубами от злости. Застонать от любви. Он всегда одинаковый. На работе, дома и у меня. Застегнутый на все пуговицы. В отглаженной рубашке и туго завязанном галстуке. В безупречно чистых ботинках. Такой он и в постели. Будто не снимает ботинки, не развязывает галстук и не расстегивает ворот рубашки. Угадать его чувства можно только по сбившемуся дыханию. По ярким, как солнце в воде, глазам. По влажным, будто смоченными слезами, губам. И только однажды:
– Ты – моя женщина. – Спокойно, как спросил, «который час?» или «что у нас по телевизору?».
– Но живешь-то ты не со мной! – то ли спросила, то ли возмутилась я.
– Мне так удобно.
Понятно. Ему со мной удобно. Как в удобном кресле. Или при удобном расписании поездов. При удобном графике работы. А то, что у меня другой график работы и другое расписание поездов, это не считается. Я пробовала все изменить. Сказала: или – или. В ответ услышала одно слово: «глупо». Растерялась. Испугалась, что выберет не мое «или». Извинилась. Он в знак благодарности снял пушинку с моего плеча. Это уже много. Это проявление нежности. Забота обо мне. Чтобы я – не дай Бог – не запылилась. А то будет неудобно пользоваться. Интересно, на какой срок годности я для него рассчитана? А почему рассчитывает он? Расчет – это работа мозга, а не сердца. Опять тоже самое: мысли и чувства. Его мысли, мои чувства. Его ранить невозможно, меня – легко. Ему удобно, мне – нет. Планировать свидания в зависимости от графика работы его жены. Держать чувства взаперти. Ждать часами телефонного звонка. Холодеть от сообщения – сегодня не получится. Покрываться потом, когда случайно увидишь их вместе на улице. Выжигать из сердца ревность и ненависть. Нет! Это было последний раз. Последний! Пос-лед-ний!
Посмотрела в зеркало. Запотевшая поверхность скрыла мой решительный взгляд, подрагивающие от напряжения губы. Было видно, как слезы оставляют после себя две ровные дорожки.
Мелодичный звонок в дверь показался мне боем курантов. Это был он. В руках держал статуэтку из фамильного фарфора.
– Извини, что без предупреждения. Так получилось. А это тебе.
Он протянул мне фарфоровую Дюймовочку. Я с нежностью провела по ее волосам, пальцами обрисовала глаза, рот, губы. Подергала за головки ромашки, которые обрамляли ее фигуру. Потом лениво подняла вверх руку и осторожно разжала пальцы. Дюймовочка глухо стукнулась о пол, но не разбилась. Зато он засверкал глазами, сгреб меня в охапку, впился жадным поцелуем и на руках отнес в спальню. Я уворачивалась, как могла: закрывала глаза, мотала головой, хотела крикнуть:
– Я вывела тебя из себя! Вывела!
И, увернувшись от его губ, поклялась подушке:
– Это в последний раз.
Творческие муки
Впервые за двадцать лет работы мне предложили написать заявление «по собственному желанию». До этого всегда переманивали из одной газеты в другую. Подруга сказала:
– Что ты хочешь, это Москва. Здесь все друг друга едят.
Съела меня моя начальница, редактор отдела Ирина Степанова.