Виргинский в продолжение дня употребил часа два, чтоб обежать всех
Лямшин лежал, по-видимому, весьма серьёзно больной, укутавшись с головой в одеяло. Вошедшего Виргинского испугался, и только что тот заговорил, вдруг замахал из-под одеяла руками, умоляя оставить его в покое. Однако, о Шатове всё выслушал; а известием, что никого нет дома, был чрезвычайно почему-то поражён. Оказалось тоже, что он уже знал (через Липутина) о смерти Федьки и сам рассказал об этом поспешно и бессвязно Виргинскому, чем в свою очередь поразил того. На прямой же вопрос Виргинского: «надо идти или нет?» опять вдруг начал умолять, махая руками, что он «сторона, ничего не знает, и чтоб оставили его в покое».
Виргинский воротился домой удручённый и сильно встревоженный; тяжело ему было и то, что он должен был скрывать от семейства; он всё привык открывать жене, и если б не загорелась в воспалённом мозгу его в ту минуту одна новая мысль, некоторый новый, примиряющий план дальнейших действий, то, может быть, он слёг бы в постель, как и Лямшин. Но новая мысль его подкрепила, и, мало того, он даже с нетерпением стал ожидать срока, и даже ранее чем надо двинулся на сборное место.
Это было очень мрачное место, в конце огромного ставрогинского парка. Я потом нарочно ходил туда посмотреть; как должно быть казалось оно угрюмым в тот суровый осенний вечер. Тут начинался старый заказной лес; огромные вековые сосны мрачными и неясными пятнами обозначались во мраке. Мрак был такой, что в двух шагах почти нельзя было рассмотреть друг друга, но Пётр Степанович, Липутин, а потом Эркель принесли с собою фонари. Неизвестно для чего и когда, в незапамятное время, устроен был тут из диких нетесанных камней какой-то довольно смешной грот. Стол, скамейки внутри грота давно уже сгнили и рассыпались. Шагах в двухстах вправо оканчивался третий пруд парка. Эти три пруда, начинаясь от самого дома, шли, один за другим, с лишком на версту, до самого конца парка. Трудно было предположить, чтобы какой-нибудь шум, крик или даже выстрел мог дойти до обитателей покинутого ставрогинского дома. Со вчерашним выездом Николая Всеволодовича и с отбытием Алексея Егорыча, во всём доме осталось не более пяти или шести человек обывателей, характера, так сказать, инвалидного. Во всяком случае, почти с полною вероятностью можно было предположить, что если б и услышаны были кем-нибудь из этих уединившихся обитателей вопли или крики о помощи, то возбудили бы лишь страх, но ни один из них не пошевелился бы на помощь с тёплых печей и нагретых лежанок.
В двадцать минут седьмого почти уже все, кроме Эркеля, командированного за Шатовым, оказались в сборе. Пётр Степанович на этот раз не промедлил; он пришёл с Толкаченкой. Толкаченко был нахмурен и озабочен; вся напускная и нахально-хвастливая решимость его исчезла. Он почти не отходил от Петра Степановича и, казалось, вдруг стал неограниченно ему предан; часто и суетливо лез с ним перешёптываться; но тот почти не отвечал ему или досадливо бормотал что-нибудь, чтоб отвязаться.
Шигалёв и Виргинский явились даже несколько раньше Петра Степановича и при появлении его тотчас же отошли несколько в сторону, в глубоком и явно преднамеренном молчании. Пётр Степанович поднял фонарь и осмотрел их с бесцеремонною и оскорбительною внимательностью. «Хотят говорить», мелькнуло в его голове.
— Лямшина нет? — спросил он Виргинского. — Кто сказал, что он болен?
— Я здесь, — откликнулся Лямшин, вдруг выходя из-за дерева. Он был в тёплом пальто и плотно укутан в плед, так что трудно было рассмотреть его физиономию даже и с фонарём.
— Стало быть, только Липутина нет?
И Липутин молча вышел из грота. Пётр Степанович опять поднял фонарь.
— Зачем вы туда забились, почему не выходили?
— Я полагаю, что мы все сохраняем право свободы… наших движений, — забормотал Липутин, впрочем вероятно не совсем понимая, что́ хотел выразить.
— Господа, — возвысил голос Пётр Степанович, в первый раз нарушая полушёпот, что́ произвело эффект: — Вы, я думаю, хорошо понимаете, что нам нечего теперь размазывать. Вчера всё было сказано и пережёвано, прямо и определённо. Но может быть, как я вижу по физиономиям, кто-нибудь хочет что-нибудь заявить; в таком случае прошу поскорее. Чёрт возьми, времени мало, а Эркель может сейчас привести его…
— Он непременно приведёт его, — для чего-то ввернул Толкаченко.
— Если не ошибаюсь, сначала произойдёт передача типографии? — осведомился Липутин, опять как бы не понимая, для чего задаёт вопрос.