Читаем Бетон полностью

В итоге я положил в чемодан и темно-серые, и темно-коричневые, и черные. Однако в том, что касается пиджаков, я не сомневался: возьму серый и коричневый. Если окажется, что в Пальма-де-Майорке мне понадобится так называемый темный пиджак, я смогу купить себе этот темный, так сказать, элегантный пиджак, хотя я был твердо уверен, что у меня не будет повода надевать так называемый элегантный пиджак. Я не пойду туда, где потребуется так называемый темный элегантный пиджак. И кто знает, смогу ли я, в моем состоянии, вообще посетить Каньельс, подумал я. Я знаю, что принято и не принято в Пальма-де-Майорке и ее окрестностях, на острове. Наверное, я и люблю остров только потому, что он полон пожилых и больных людей! Я проведу бóльшую часть времени в отеле и буду писать о Мендельсоне. Естественно, собрать второй чемодан оказалось не так просто, как первый, поскольку мне понадобился бы чемодан в два раза большего размера, чтобы вместить всё, что мне казалось абсолютно необходимым для работы. Наконец я сложил на столе у окна две стопки книг и статей о Мендельсоне: одна состояла из абсолютно необходимых книг, статей и прочих документов, другая – из менее необходимых, по крайней мере, я думал, что знаю, какие из этих книг, документов и статей будут необходимы для моей работы больше, чем другие, в итоге у меня действительно образовались две примерно одинаковые стопки, и они высились передо мной, одна подле другой. Я упаковал абсолютно необходимые книги, статьи и прочие документы во второй чемодан, а затем, так как у меня еще осталось место для менее необходимых, я набил ими чемодан так плотно, что он едва закрылся. Наконец, после того как я упаковал в него туалетные принадлежности, я смог впихнуть еще три книги о Мендельсоне в чемодан с одеждой. Всё это было сделано на следующий же день после того, как уехала и действительно не вернулась сестра. Я был совершенно измотан сбором чемоданов. Тем временем мне перезвонил турагент, которому я звонил несколькими часами ранее, интересуясь, остались ли места в самолете. Он сообщил, что всё в порядке. Сказал, что пришлет проездные документы в Пайскам после закрытия офиса. Мой рейс из Мюнхена в Пальма-де-Майорку был вечером следующего дня, так что я смел надеяться, что путешествие пройдет довольно гладко. Как всегда, я решился на поездку спонтанно. На раннее утро я пригласил фрау Кинесбергер, чтобы обсудить с ней, что необходимо сделать в мое отсутствие, после этого я хотел поехать в Вельс к своему терапевту. Каким бы ни оказалось его мнение, я уеду в любом случае, сказал я себе. Теперь, когда я решился на поездку, мне было не так плохо, как накануне или даже как сегодня утром. Однако вечером, как раз когда я сидел в кресле у кровати и вид двух плотно закрытых чемоданов меня весьма успокаивал, а очертания Пальма-де-Майорки уже проступали перед внутренним взором, мне позвонили из турагентства и сказали, что я смогу вылететь только через два дня. В тот момент я не уловил в этом ничего плохого. Я изобразил разочарование, но на самом деле обрадовался этой задержке. Твою убийственную импульсивность удалось амортизировать, и это хорошо, подумал я. Но, надеюсь, тут же подумал я, за эти два дня я не откажусь от своего страстного намерения, надеюсь, я буду упорно его держаться. Я слишком хорошо себя знаю, чтобы не понимать, каким непостоянным могу быть и как через два дня всё может полностью перемениться, повернуться на сто восемьдесят градусов и, возможно, за два дня всё повернется на сто восемьдесят градусов несколько раз. Однако я был уверен, что поездка в Пальма-де-Майорку – правильное решение. Теперь ты можешь спокойно посетить своего терапевта, спокойно сходить в банк, спокойно всё здесь закончить. Похоже, кошмар закончился. Когда я звонил сестре и говорил: послезавтра я буду в Пальма-де-Майорке, я решился на это спонтанно, она сказала: вот видишь, мой младший братик. Какое благоразумное решение – отправиться в Пальма-де-Майорку. Эта ремарка, произнесенная язвительным тоном, вызвала во мне раздражение, я проигнорировал ее и довольно сухо распрощался с сестрой, не забыв сказать, однако, что позвоню ей, как только прибуду в Пальма-де-Майорку и устроюсь в отеле. Любопытно, что станется с твоим Мендельсоном, добавила она и, естественно, не дождалась ответа. С другой стороны, попрощалась она со мной очень просто, сказав, что я должен беречь себя, это меня, в свою очередь, тронуло. Я не хотел давать воли сентиментальности и подавил внезапный приступ истерического плача, когда положил трубку. Какие же мы хрупкие, подумал я, с наших уст ежедневно срываются громкие слова, и мы постоянно продолжаем настаивать на своей твердости и рациональности, но временами мы теряем равновесие и едва подавляем в себе плач. Конечно, я буду звонить сестре каждую неделю, как делал всегда, когда был за границей, с другой стороны, я уверен, что и она будет звонить мне каждую неделю. Мы всегда так делали. Когда будешь в Мелиа, ну ты знаешь, сказала она. Конечно, ответил я. Но какой бы чудесной ни была перспектива всего через два дня оказаться в Пальма-де-Майорке, мой ужас перед тем, что на самом деле ожидает меня в Пальма-де-Майорке, о чем я еще не знаю, был всё-таки запредельным. Нет, тот, кто отправляется в путешествие, и постоянно туда, где ему, как он считает, уже всё досконально известно и знакомо, не может рассчитывать ни на какую безопасность, если повезет, подумал я, мне достанется тот же номер, что и всегда. Что до моей болезни, если повезет, я осилю первые опасные дни. Если повезет, я приступлю к работе через несколько дней. Каждый раз, когда уже упакованы вещи и всё решено и, по сути, уже нет пути назад, я боюсь всех этих ужасающих последствий, сопряженных с путешествием. В такие моменты я бы с радостью всё отменил. В такие моменты мне кажется, что Пайскам не так уж ужасен, как я рисовал себе в последние месяцы, это поистине чудесный, уютный дом со всеми достоинствами, какие только можно вообразить, и у него нет ничего, абсолютно ничего общего со склепом. Тогда я чувствую особенно сильную привязанность ко всем помещениям, ко всем комнатам, ко всей мебели, и обхожу весь дом, и с любовью прикасаюсь к некоторым предметам. Потом, добравшись до спальни, я сажусь в изнеможении в кресло и думаю, стоит ли отправляться в путь, прилагая столь изнуряющие усилия. Но я должен уехать, сказал я себе. Именно потому, что это, может быть, в последний раз, я должен уехать. Я не имею права сейчас сдаться и опозориться, особенно перед самим собой, в моем положении непозволительно выставлять себя дураком перед самим собой. Ты обсудишь всё с Кинесбергер, посетишь терапевта, возьмешь необходимые лекарства, упакуешь их и исчезнешь. Ты отвернешься от дома и от всего, чем он полон, от всего, что грозило раздавить и задушить тебя в последние месяцы. Ты покинешь то, что безжалостно довело тебя до полусмерти, без единого сожаления. В этот миг я устыдился чувств к своему дому, я назвал бы их просто дьявольскими. Прилив сентиментальности тотчас вызвал у меня отвращение. Если бы не тот факт, что я всю жизнь, сколько себя знаю, был человеком быстрых решений, я бы с юности, уж я себя знаю, осел на месте, как парализованный, и опустился бы в итоге, но я всегда умел застать себя врасплох – путешествием, работой, чем угодно, всегда применял этот эффект неожиданности. Во время визита к старику в Нидеркройт я думал о том, что всё-таки не поеду в Пальма-де-Майорку, потому что ведь наверняка можно регулярно, каждые несколько дней, посещать старика в Нидеркройте и других старых или даже юных людей, дисциплинировать себя и начать-таки работу над книгой о Мендельсоне, никуда не уезжая. Но после того как старик поделился курьезом про телефонный справочник из Лондона и свое завещание, я понял, что уеду. Сара Слотер, это, несомненно, врезается в память. Но история о Саре Слотер стала бы абсолютной кульминацией этой по-прежнему бесконечной австрийской зимы, и я был бы в высшей степени разочарован своими дальнейшими визитами. И, я знаю, того, что могут мне предложить другие соседи, недостаточно, чтобы поставить меня на ноги и таким образом помочь мне написать работу. Рассказ старика о Слотер стал просто спусковым крючком, побудившим меня тотчас решиться на поездку в Пальма-де-Майорку, которая наверняка уже давно планировалась моей сестрой, как я теперь думаю. Она, на самом деле, приехала в Пайскам, чтобы сначала подвести меня к идее и, в конце концов, к воплощению идеи отправиться в Пальма-де-Майорку, конечно, должен я сказать теперь, ее целью было не только желание развлечься или тиранить меня, как я считал всё это время, – она хотела спасти меня. Она достигла цели. Моя старшая заботливая сестра. В тот момент я презирал себя. Я вновь дал слабину. Снова и снова я играл свою роль, как бы ни сопротивлялся этому, как и она – свою. В то время как она уже давно вышла на сцену в Вене, я ожидал своего выхода в Пальме. Всё в нас было театральным, это была страшная, но театральная реальность. Я сидел в кресле, отмечая взглядом неумолимое обветшание мебели, да и всей комнаты, и с содроганием думал о том, что мне придется провести всю эту долгую, тянущуюся до мая зиму здесь, в Пайскаме, полагаясь на так называемую добрососедскую помощь, старика из Нидеркройта к примеру, министра, и тому подобное и так далее. Мне придется, как говорится, прозябать все эти сырые и холодные туманные месяцы со всеми этими людьми, очерствелыми и тупыми и, по правде, с годами ставшими несносными. Эта мысль окутала мой разум, как саван. Мне придется сдаться в плен всем этим людям и в то же время остаться наедине с собой в Пайскаме, где каждый угол таил подвох. Мне придется с отвращением плестись от одного самодельного завтрака к другому, от одного самодельного ужина к другому, от одного разочарования в погоде к другому. Мне придется каждый день читать газеты и копаться в их местечковой политической, экономической и культурной грязи. И всё же не иметь сил оторваться от этих газет и их отвратительной писанины, потому что, с другой стороны, я должен каждый день объедаться этой газетной гадостью, как если бы я страдал извращенным газетным обжорством. Я вообще не в силах отказаться от этой публичной и опубликованной грязи, хотя такое желание есть на самом деле воля к выживанию, но из-за этого обжорства я не могу оторваться от всех этих извращенных сказок о Балльхаусплатц, где ставший социально опасным канцлер отдает такие же социально опасные распоряжения своим министрам-идиотам. Оторваться от всех этих возмутительных новостей парламента, упакованных в христианское лицемерие, которые ежедневно какофонируют в моих ушах и загрязняют разум. Как можно скорее собрать вещи и уехать, оставив этот хаос позади, сказал я себе, глядя на трещины в стенах и мебели и замечая, что окна такие грязные, что через них ничего не разглядеть. Чем занимается фрау Кинесбергер? – спросил я себя. В то же время, следует признать, мы всегда предъявляем слишком высокие требования ко всему и вся, всё для нас сделано недостаточно тщательно, не иначе как несовершенно, всё лишь попытка, а не совершенство. Вновь заговорила моя болезненная страсть к совершенству. Тот факт, что мы всегда требуем высших стандартов, всего самого тщательного, исключительного, тогда как получаем лишь самое низкое, поверхностное и обычное, действительно делает нас больными. Это никуда не ведет, лишь убивает. Мы видим упадок там, где ожидаем подъема, видим безнадежность там, где еще есть надежда, в этом наша ошибка, наша беда. Мы всегда требуем всего, где, собственно, можно требовать лишь немногого, – это подавляет нас. Мы хотим видеть кого-то на вершине, а он уже свалился вниз, хотим добиться действительно всего, а в действительности не достигаем ничего. И естественно, мы предъявляем высокие и высочайшие требования и совершенно игнорируем человеческую природу, которая, в конце концов, не создана для этих высоких и наивысших притязаний. Мировой дух, так сказать, переоценивает человеческий дух. В конце концов, мы всегда терпим неудачу, потому что устанавливаем себе планку на несколько сотен процентов выше, чем нам по силам. И куда ни глянь, мы видим лишь неудачников, что установили слишком высокую планку и проиграли. Но, с другой стороны, чего бы мы добились, если бы постоянно устанавливали для себя слишком низкую планку? Я взглянул из своего кресла на чемоданы, интеллектуальный и неинтеллектуальный, так сказать, и, будь у меня в тот момент силы, я бы громко расхохотался над самим собой или, наоборот, разрыдался. Я вновь в ловушке своей личной комедии. Я мог менять настроение, впасть в смех или в слезы, смотря по обстоятельствам, но так как сейчас мне не хотелось ни смеяться, ни плакать, я встал и проверил, упакованы ли нужные лекарства, я положил их в отдельный мешок для медикаментов, сшитый из ткани в красную крапинку; я решил проверить, взял ли я с собой достаточно преднизолона, сандоланида и альдактон-сальтуцина, – я открыл мешок, заглянул внутрь и вытряхнул содержимое на стол у окна. По моим подсчетам, мне должно хватить этого на четыре месяца, сказал я себе и вернул лекарства в мешок. Нас тошнит от химии, сказал я себе вполголоса, к разговорам с собой я привык за годы одиночества, но, в конце концов, этой химии, презираемой как ничто другое в мире, мы обязаны жизнью, существованием, без этой проклинаемой нами химии мы уже десятки лет лежали бы на кладбище или были выброшены где-нибудь, в любом случае нас бы уже не было на земле. После того как хирургам стало нечего во мне вырезать, я полностью полагаюсь на эти лекарства и каждый день благодарю Швейцарию и ее фармацевтическую промышленность на Женевском озере за то, что они существуют и благодаря этому существую и я, и, как миллионы других, каждый день обязан своим существованием этим нещадно критикуемым людям из стеклянных коробок близ Веве и Монтрё. Поскольку сейчас едва ли не все больны и зависят от лекарств, человечеству стоит задуматься над тем, что существует оно исключительно за счет химии, которую оно так очерняет. Меня бы уже не было в живых по меньшей мере три десятка лет, и я бы не увидел и не пережил всего, что видел и пережил за эти тридцать лет, и я, по правде, прикипел к этому увиденному и испытанному всем сердцем. Но человек так устроен, что больше всего проклинает то, что его связывает с жизнью и вообще поддерживает в нем жизнь. Он принимает таблетки, которые его спасают, и вместе с тем марширует по крупным городам, пришедшим в упадок, чтобы выразить свой безмозглый протест против спасительных для него таблеток, он, так уж он безнадежно глуп, захлебываясь речами и без малейшего намека на мысль протестует против своих спасителей, постоянно подстрекаемый к этому, конечно же, политиками и подконтрольной им прессой. Я сам обязан химии всем, если сформулировать это одним предложением, в течение последних тридцати лет, – всем. Заключив это, я снова упаковал мешок с лекарствами, причем в так называемый интеллектуальный чемодан, а не в чемодан с одеждой. Три дня назад я и не помышлял оставить Пайскам, подумал я, снова усаживаясь в кресло, я ненавидел Пайскам, он грозил раздавить меня, задушить, но мысль просто покинуть это место даже не приходила мне в голову, вероятно, потому, что сестра постоянно намекала на нечто подобное, а если точнее, желала, чтобы я покинул Пайскам как можно скорее. Снова и снова она произносила названия местностей и городов, как я теперь понимаю, только с целью спровоцировать меня, Адриатика, Средиземноморье, очень часто – слово Рим, слово Сицилия и, наконец, несколько раз – Пальма-де-Майорка, что, однако, еще сильнее склоняло меня писать о Мендельсоне именно в Пайксаме‚ она всё время говорит и говорит, думал я, и не уезжает, она должна уехать бог весть куда, пожалуй, на южные моря, – главное, как можно скорее и надолго, она меня уже так раздражала, я задавался вопросом, чего же ей, собственно, еще нужно в Пайскаме, который она сама постоянно разносила в пух и прах и называла не иначе как склепом, моим и ее несчастьем, уверяла, что с удовольствием продала бы его за бесценок, если бы я согласился; родительские дома смертельно опасны, как она говорила, любое родительское наследство смертельно опасно, и тот, у кого хватит сил, должен как можно скорее избавиться от этих унаследованных родительских домов и родительского наследства и освободиться от них, поскольку они только сдавливают шею и препятствуют развитию. Тебе хочется извлечь выгоду еще и из Пайскама, сказал я ей, на что она, к моему удивлению, даже не обиделась. Теперь я думаю, что, вероятно, она сделала всё возможное, чтобы помочь мне, эта ужасная женщина, как я называл ее про себя при каждом удобном случае. Ты уже полтора года не выезжаешь из Пайскама, сказала она несколько раз. Я злился – она не давала мне покоя, желая вытащить из Пайскама. Никто так не любит путешествовать, как ты, а ты сидишь здесь уже полтора года и умираешь! Она произнесла это спокойно, как врач, как мне теперь кажется. Здесь ты никогда не сможешь начать работу о Мендельсоне, я тебе это гарантирую. Ты застрял в своей непродуктивности. С одной стороны, Пайскам – это склеп, с другой стороны, это опасная для жизни тюрьма, сказала она. И действительно, она так долго восторгалась Тимео, в котором однажды побывала со мной пятнадцать лет назад, разве ты их не помнишь, те бугенвиллеи? – сказала она. Но всё, что она говорила, меня раздражало. Она уговаривала меня и уговаривала и даже не думала покидать Пайскам. Пока это уже не стало слишком глупо с ее стороны, ведь должна была она понять, что ей не удастся убедить меня снова покинуть Пайскам, чтобы спастись, и она уехала. Но теперь она победила, теперь я отследил ход ее мыслей, ухватился за них изо всех сил, я действительно уезжаю, подумал я. Однако для того, чтобы я мог прийти к такому решению и такому результату, а именно решиться на поездку в Пальма-де-Майорку, она должна была уехать первой. Теперь я вел себя по отношению к ней так, будто поездка в Пальма-де-Майорку была моей идеей, моим намерением, моим решением. Тем самым я лгал не только ей, что, разумеется, было совершенно невозможно, потому что она видела меня насквозь, – я лгал самому себе. Ты сумасшедший и всегда будешь сумасшедшим, подумал я. В день моего отъезда в восемь часов утра всё еще было минус двенадцать. Накануне в доме была фрау Кинесбергер, и я обсудил с ней всё необходимое, в первую очередь, чтобы она не давала дому остыть, я велел ей протапливать его как следует три раза в неделю, но не чрезмерно, а очень аккуратно, так как нет ничего ужаснее, чем возвращаться в старый остывший дом, и я не знаю, когда вернусь, подумал я, через три месяца, через два, четыре, но я сказал Кинесбергер, что через три-четыре недели, я распорядился вымыть наконец окна, когда спадут холода, отполировать мебель, постирать белье и так далее, прежде всего я попросил ее навести порядок во дворе и, если выпадет снег, расчистить его как можно скорее, чтобы думали, что я дома и никуда не уехал, по этой же причине я установил так называемый таймер на лампе в верхней комнате на западной стороне, она будет включаться на несколько часов вечером и утром, я всегда так делаю, когда уезжаю, я так много сказал Кинесбергер, что внезапно содрогнулся от самого себя, поскольку, хотя в действительности я уже прекратил говорить, пугающий поток моих собственных слов всё еще звучал у меня в ушах: как нужно гладить и складывать мои рубашки, как нужно укладывать в стопки почту, которую почтальон всегда бросал в окно на восточной стороне, в так называемую давильню, где делалось фруктовое вино, как она должна отполировать лестницы, выбить ковры, убрать глубоко скрытую в портьерах и под ними паутину и так далее. Чтобы она не говорила соседям, куда я уехал, это никого не касается, я сказал, что могу вернуться завтра, во всяком случае, мое возвращение возможно в любую минуту, что она должна снять с кровати и проветрить матрасы, потом застелить свежее белье и так далее. И что ей никогда и ни за что нельзя прикасаться ни к чему на моем письменном столе, но я уже говорил это тысячу раз, и она всегда строго следовала этому распоряжению. В принципе, Кинесбергер – единственный человек, с которым я разговариваю на протяжении многих лет, сказал я себе, даже если это на самом деле большое преувеличение и может быть тотчас опровергнуто, у меня есть ощущение, что она была единственным человеком, с кем я на протяжении долгого времени, да, самого долгого, без преувеличения, зачастую месяцами, – имел тесный словесный контакт. Она живет с глухонемым(!) мужем в низеньком домике на опушке леса, недалеко отсюда, в десяти минутах ходьбы. У нее самой дефект речи, и это гарантия того, что она не будет чесать языком, да она и по своей природе не сплетница, она ходит ко мне уже четырнадцать лет, и за эти четырнадцать лет между нами не было никаких разногласий, все знают, как это важно. Я часто думаю, что она – мое единственное доверенное лицо, больше у меня никого нет. И возможно, она тоже догадывается или убеждена в этом. Не то чтобы я постоянно отдавал ей приказы и устанавливал правила поведения, напротив, у меня крайне редко возникают особые пожелания, и бóльшую часть времени я и вовсе оставляю ее одну, и если она шумит, работая по дому, иначе и невозможно, я на несколько часов покидаю двор или просто удаляюсь в так называемый охотничий домик. Думаю, это будет катастрофа, если Кинесбергер по какой-то причине не придет, такая причина может возникнуть внезапно, в любой момент; но она, вероятно, знает не хуже меня, что я питаю к ней, как и она ко мне, самые добрые чувства, когда каждый может сказать, что получает от другого ровно столько, сколько нужно. У нее трое детей, и иногда, задержавшись в холле, она рассказывает об их жизни, рассказывает, как развиваются ее отпрыски, какие у них болезни, через какие испытания им приходится проходить в школе, во что они одеты для катания на санках, во сколько они засыпают и просыпаются, что едят по вторникам и что – по субботам, и как они реагируют на всё и вся, матери, отмечаю я для себя каждый раз, слушая ее, внимательно следят за своими детьми, если они – такие матери, как Кинесбергер, и балуют они их не слишком много и не слишком мало, она воспитывает своих детей, даже не задумываясь об их воспитании, она идеально воплощает то, что другие вынуждены лишь измышлять в своем спекулятивном фанатизме, и не терпит неудачу там, где терпят неудачу другие. В отличие от всех предыдущих домработниц, которые все без исключения были неуклюжими растяпами, она – сама деликатность. Где еще найдешь подобное? – спросил я себя. Выглянув в окно, я понял, что в дорогу придется надеть шубу, теплое нижнее белье и длинные шерстяные носки, потому что никто так легко, как я, не переохлаждается и так тяжело не заболевает потом. С тех пор как развился мой саркоидоз, я больше не могу позволить себе простужаться, хотя каждый год простужаюсь по три-четыре раза и оттого нахожусь на грани смерти. Из-за преднизолона мой иммунитет просто на нуле. Если я простужаюсь, требуется несколько недель, чтобы вылечиться. Так что ничто не вызывает во мне большего ужаса, чем простуда. Достаточно даже легкого сквозняка, чтобы швырнуть меня в постель на недели, поэтому бóльшую часть времени я живу в Пайскаме, испытывая ужас перед простудой, в этом граничащем с безумием ужасе, наверное, кроется еще одна причина, по которой мне так трудно начать какой-либо масштабный интеллектуальный труд; когда в человеке сосредоточена такая бездна ужаса, всё у этого человека подвержено разрушению. Я надену шубу, самое теплое нижнее белье и самые теплые носки, так как предстоит добираться до вокзала, а потом в Мюнхене – от вокзала в аэропорт, и, кто знает, сказал я себе, какая погода будет в Пальма-де-Майорке; когда полтора года назад я вылетал из Пальмы в ноябре, была метель, из-за которой я продрог насквозь и по возвращении в Пайскам два месяца пролежал в постели, эффект от поездки в Пальма-де-Майорку, куда я выбрался отдохнуть, был одним махом сведен на нет этой простудой, и, вместо того чтобы возвратиться посвежевшим, с новыми силами, как я хотел и как явно предполагалось, я вернулся в Пайскам смертельно больным, неузнаваемым – знакомые буквально не узнавали меня, – неузнаваемым, к сожалению, в самом печальном смысле слова, а не в том, что я выглядел и чувствовал себя гораздо лучше, чем перед отъездом в Пальма-де-Майорку. Шуба, меховая шапка и теплый английский шарф, сказал я себе, минус двенадцать! ужас! Но если так, то неизбежен желаемый контраст, сказал я себе, если в Пальма-де-Майорке будет не минус, как здесь, а плюс двенадцать или еще теплее, может быть, даже восемнадцать или двадцать градусов тепла, как бывает там в это время года, в конце января, тогда, вполне возможно, я извлеку еще больше выгоды из этого контраста, я намеренно сказал не я буду рад, что обычно говорят в подобных случаях, а извлеку выгоду, чтобы в некоторой степени сдержать прилив эмоций. Потом, когда я сказал себе, что извлеку выгоду из восемнадцати или двадцати градусов в Пальма-де-Майорке, я сказал слово выгода буквально с интонацией моей сестры, которая так несравненно произносит это слово выгода, я почти приблизил свою интонацию к ее, когда произнес слово выгода о температуре в Пальма-де-Майорке, мне показалось, будто это она сказала о своем бизнесе. О, я опять извлеку из этого приличную выгоду! – говорит она часто, впрочем помалкивая о реальных размерах прибыли, как и вообще о том, каким образом она опять извлечет выгоду.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Абсолютное зло: поиски Сыновей Сэма
Абсолютное зло: поиски Сыновей Сэма

Кто приказывал Дэвиду Берковицу убивать? Черный лабрадор или кто-то другой? Он точно действовал один? Сын Сэма или Сыновья Сэма?..10 августа 1977 года полиция Нью-Йорка арестовала Дэвида Берковица – Убийцу с 44-м калибром, более известного как Сын Сэма. Берковиц признался, что стрелял в пятнадцать человек, убив при этом шестерых. На допросе он сделал шокирующее заявление – убивать ему приказывала собака-демон. Дело было официально закрыто.Журналист Мори Терри с подозрением отнесся к признанию Берковица. Вдохновленный противоречивыми показаниями свидетелей и уликами, упущенными из виду в ходе расследования, Терри был убежден, что Сын Сэма действовал не один. Тщательно собирая доказательства в течение десяти лет, он опубликовал свои выводы в первом издании «Абсолютного зла» в 1987 году. Терри предположил, что нападения Сына Сэма были организованы культом в Йонкерсе, который мог быть связан с Церковью Процесса Последнего суда и ответственен за другие ритуальные убийства по всей стране. С Церковью Процесса в свое время также связывали Чарльза Мэнсона и его секту «Семья».В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Мори Терри

Публицистика / Документальное
1917. Разгадка «русской» революции
1917. Разгадка «русской» революции

Гибель Российской империи в 1917 году не была случайностью, как не случайно рассыпался и Советский Союз. В обоих случаях мощная внешняя сила инициировала распад России, используя подлецов и дураков, которые за деньги или красивые обещания в итоге разрушили свою собственную страну.История этой величайшей катастрофы до сих пор во многом загадочна, и вопросов здесь куда больше, чем ответов. Германия, на которую до сих пор возлагают вину, была не более чем орудием, а потом точно так же стала жертвой уже своей революции. Февраль 1917-го — это начало русской катастрофы XX века, последствия которой были преодолены слишком дорогой ценой. Но когда мы забыли, как геополитические враги России разрушили нашу страну, — ситуация распада и хаоса повторилась вновь. И в том и в другом случае эта сила прикрывалась фальшивыми одеждами «союзничества» и «общечеловеческих ценностей». Вот и сегодня их «идейные» потомки, обильно финансируемые из-за рубежа, вновь готовы спровоцировать в России революцию.Из книги вы узнаете: почему Николай II и его брат так легко отреклись от трона? кто и как организовал проезд Ленина в «пломбированном» вагоне в Россию? зачем английский разведчик Освальд Рейнер сделал «контрольный выстрел» в лоб Григорию Распутину? почему германский Генштаб даже не подозревал, что у него есть шпион по фамилии Ульянов? зачем Временное правительство оплатило проезд на родину революционерам, которые ехали его свергать? почему Александр Керенский вместо борьбы с большевиками играл с ними в поддавки и старался передать власть Ленину?Керенский = Горбачев = Ельцин =.?.. Довольно!Никогда больше в России не должна случиться революция!

Николай Викторович Стариков

Публицистика
10 мифов о 1941 годе
10 мифов о 1941 годе

Трагедия 1941 года стала главным козырем «либеральных» ревизионистов, профессиональных обличителей и осквернителей советского прошлого, которые ради достижения своих целей не брезгуют ничем — ни подтасовками, ни передергиванием фактов, ни прямой ложью: в их «сенсационных» сочинениях события сознательно искажаются, потери завышаются многократно, слухи и сплетни выдаются за истину в последней инстанции, антисоветские мифы плодятся, как навозные мухи в выгребной яме…Эта книга — лучшее противоядие от «либеральной» лжи. Ведущий отечественный историк, автор бестселлеров «Берия — лучший менеджер XX века» и «Зачем убили Сталина?», не только опровергает самые злобные и бесстыжие антисоветские мифы, не только выводит на чистую воду кликуш и клеветников, но и предлагает собственную убедительную версию причин и обстоятельств трагедии 1941 года.

Сергей Кремлёв

Публицистика / История / Образование и наука
188 дней и ночей
188 дней и ночей

«188 дней и ночей» представляют для Вишневского, автора поразительных международных бестселлеров «Повторение судьбы» и «Одиночество в Сети», сборников «Любовница», «Мартина» и «Постель», очередной смелый эксперимент: книга написана в соавторстве, на два голоса. Он — популярный писатель, она — главный редактор женского журнала. Они пишут друг другу письма по электронной почте. Комментируя жизнь за окном, они обсуждают массу тем, она — как воинствующая феминистка, он — как мужчина, превозносящий женщин. Любовь, Бог, верность, старость, пластическая хирургия, гомосексуальность, виагра, порнография, литература, музыка — ничто не ускользает от их цепкого взгляда…

Малгожата Домагалик , Януш Вишневский , Януш Леон Вишневский

Публицистика / Семейные отношения, секс / Дом и досуг / Документальное / Образовательная литература