Я вздрагиваю, я ощутимо вздрагиваю от ее слов, смысл которых мне представляется очень точным. Откуда эта настойчивость говорить во что бы то ни стало, даже осознавая, что твои заверения не могут ее ни в чем убедить? Какая разница: экспедиция или бригада шабашников? Эти уточнения больше касаются меня, моего самолюбия, моего понимания, кем я должен быть в ее глазах. И все-таки экспедиция. Если экспедиция, значит, наука, значит, могли обязать, приказать. Если наука, то опять же — деяние впрок. Должно же быть у нее самолюбие. Или ей все равно, чья она жена? Этот момент разговора я старался проговорить наскоро, не вдаваясь в детали. Слово для общего настроя. Мол, живи и помни — замыслы мужа отныне и твои замыслы. Она еще ничего не знает о моем провале. И мне не хотелось бы, чтобы сейчас у нее возникло желание заговорить о моей диссертации, восстановив в памяти те отрывочные сведения, которые заронил когда-то Кедрин, возбудив к ним откровенный интерес. И чтобы как-то миновать эту тему, надо перестроиться на ходу, подсказать ей, что наши мысли созвучны и последнее время крутятся вокруг одного и того же, я неожиданно для себя заговорил о нашей свадьбе.
— Давай, — сказал я, — представим, что эти два месяца уже прошли. И через час… Нет, через час это слишком. Через день. Да, через день наша свадьба. И мы уже другие, уже пережившие расставание. Как мы проведем этот день? Хочешь, давай запишем, каждый для себя. А потом, потом, в конце того дня сравним, проверим — кто из нас оказался прав.
— Это все игра, — говорит она. — Надоело. Ты мне не ответил на главный вопрос. Почему так внезапно и почему именно сейчас?
Я конечно же ссылаюсь на начальство, которому наплевать на личную жизнь сотрудников, говорю еще какую-то ересь и чувствую, чувствую, как где-то внутри меня собирается, наливается взрывной силой протест против всего происходящего и против вымысла тоже. И что мне хочется, нестерпимо хочется сказать ей правду и я уже готов разразиться этой правдой, но тут я вдруг понимаю, что правда потребует объяснения неправды, которая была все дни до этого. И еще неизвестно, что на нее окажет большее воздействие: моя отчаявшаяся искренность или изворотливость, с которой я выдумывал, лгал. Однажды вскрытая ложь в отношениях между мужчиной и женщиной страшна не объемом лжи, а грозящим прозрением, что ложь может быть, что она так же естественна, как и правда. А ты привык верить, ты не защищен, потому как разучиться верить — это все равно, что перестать жить. Я не сдержался и накричал на нее. Обвинил в черствости, нежелании понять меня. В глупости и жестокости, наконец. Я считал, что имею право на эту несдержанность. Почему я все должен объяснять? Разве понимание друг друга в рассуждениях по любому поводу, в словесной расшифровке наших поступков? Понимание — в мудрости чувств. Когда можно сказать, я тебя не только понимаю, я тебя чувствую. Все, еду. Еду потому, что надо. Потому, что иначе нельзя.
Уже третий звонок. А мы все говорим, говорим, никак не считая сказанное нами доказательным и справедливым. Какой здесь театр! Да и до театра ли нам теперь?
Дни, которые отделяли меня от отъезда, были заполнены сборами. Кое-кто уже знал о моей маленькой лжи и не без удовольствия называл нашу общую авантюру экспедицией. И даже в аэропорту, наблюдая за тем, как мы стаскиваем наши вещи в одно место, Ирчанов, бригадир и голова нашего предприятия, беззлобно поругиваясь, кричал, специально адресуясь к женщинам, которые пришли нас провожать: «Прошу внимания! Ответственные за багаж экспедиции, немедленно сверить наличие вещей с описью! Напоминаю, что двадцать позиций ушли со вчерашним рейсом — аппаратура, палатки, шанцевый инструмент, спецодежда и плавсредства!»
Наш багаж, упрятанный в парусиновые тюки, перешнурованный кожаными ремнями, в раздутых заплечных мешках, в ящиках с угрожающими надписями «не кантовать» — сама внушительность, сама значительность, неотвратимое подтверждение легенды.
Не все можно объяснить.
ГЛАВА XIV