Обратный адрес на треугольнике был: Днепропетровск, Либкнехта с цифрами, Маркову. Никого я не знал по такому адресу. И Марковых не знал. Да и та жизнь в Днепропетровске была вроде не моя. Не то чтобы я ее стеснялся, но вспоминать охоты не было. Если бы Федор, брат отца, не вывез меня оттуда, пришлось бы выбирать: идти ли осенним утром к универмагу (там, рассказывали, был сборный пункт) или пришвартовываться родственником к соседям. Правда, Федора, хоть он и русский, еще бы раньше расстреляли как коммуниста. А Берту, как всех других, осенью бы — на кладбище. Вот и не знаю, хватило бы у меня характера пойти с ней. Она бы непременно гнала меня к соседям.
Берта любила меня не меньше, чем мать. Возилась-то уж наверняка больше. Даже, кажется, своим молоком прикармливала. У матери не было, а у Берты была дочка, двумя месяцами старше меня, но не прожила и года.
Моего двоюродного Сережку, сына Берты и Федора, тоже бы расстреляли, потому что он наполовину. Но он еще раньше нас выехал из Днепропетровска с летной спецшколой, а зимой сорок третьего погиб под Ростовом.
Не люблю вспоминать про Днепропетровск, потому что тогда приходится представлять, как это все происходило. Как их гнали от универмага. Осень была, и, наверно, листья слетали им на головы. Я почему-то вижу женщин худыми, желтолицыми, хотя многие еврейки с румянцем и со славянский шкаф. Представляю их растрепанными, без беретов и косынок, с детьми на руках или за руку. Они шли, а все русские и украинцы стояли шпалерами и смотрели на них. Не люблю я про это думать.
Было уже темно, и я, привалясь к окну проходной, развернул треуголку. Почерк был неровный, даже не поймешь сразу, мужской или женский.
«Здравствуй, Валера!
О твоем существовании узнал лишь месяц назад от Леньки Гербера. Узнав у него, что твое письмо у Выстрела, я с большими трудностями поймал последнего. С помощью божьей, а также и Тришкиной я расшифровал твои иероглифы.
Итак, Лера, ты прыгаешь с одного учебного заведения в другое… (На этом «с» я споткнулся. Да-а!.. Значит и я так писал. Привет с Днепра!) ходишь в институт во все дни недели, кроме шести, все еще носишься с декабристами и т. д. и т. п.
Странно!.. Но я не особенно удивляюсь: от тебя всего можно было ожидать. О себе писать не буду. Перешел в 10-й класс (я год не учился)…
Но все это ерунда: хуже, что я не знаю, куда мне поступить, т. е. в какой вуз. Другое дело, если бы я жил в Москве или Ленинграде, может быть, и выбрал что-нибудь. Просто обидно: все уже определились, а я все еще в школе сижу. Ленька Гербер — артист (?!), Выстрел окончил летную спецшколу, Хима, Кеша, Медведь где-то в другом месте (тебе не желаю там быть). Девочки — большинство окончили школу: некоторые или работают или прыгают, как ты, с одного места в другое…»
Чудно было читать письмо. Я уже понял, что оно от Витьки Маркмана, «девочки в штанах». Он почти не изменился, только фамилию подновил.
— Ты что сюда забился, как сирота? — вспугнула меня материнская подруга Фира Евсеевна. Она стояла с пустым ведром на крыльце института. — Ну, во-первых, здравствуй!
— Здрасьте, дайте принесу, — сказал я, протягивая руку за ведром.
— Ничего, мне попутно… — засмеялась она.
Сортир и водопровод у нас во втором этаже, а живем мы в первом. С этим делом тоже беда. Иногда сторожихи запрут оба входа, и хоть на Пресню беги. Дом когда-то был богадельней. Потом в революцию устроили приют и сюда привезли мамашу и тетку, когда на Волге был знаменитый голод. Они тут росли, а потом тетка переехала к Егору Никитичу, а мамаше выделили комнатенку во втором этаже, и, когда сюда въехал НИИ, она дефилировала в халате и с ведрами, помойным и чистым, мимо научных автомобильщиков. Все ожидали, что ее переселят и она заберет меня в Москву. Но началась война. Мамаша выехала в Свердловск и комнату у нее отняли. С боем потом вернули другую, в первом этаже, сырую, длинную и слепую: окно в метре от сруба дворника.