Главный сокольничий Адриано Леричи ненавидел Тристано д'Альвеллу, весьма резко отозвавшегося о нравственности и уме девиц при дворе, задев и фрейлину, в которую был влюблён Адриано. Что до кравчего Беноццо Торизани, человека д'Альвеллы, то неприязнь он питал к Тронти, причиной чего был препоганый случай, инспирированный его собственной сестрёнкой — фрейлиной герцогини Витторией, которая накануне бала пожаловалась синьору Тронти на брата, отказавшего ей в жалких двадцати флоринах! Синьор Тронти, внимательно потискав молодую особу, решил, что упругая грудь и столь же упругая на ощупь попка стоят, пожалуй, запрашиваемой суммы. Он был слишком умён, чтобы отпускать деньги авансом, но честно выплатил их постфактум наличными. При этом выяснил, что девица была честна: она не прибегала к низким обманам и жульничеству, не пыталась, как многие, рюшами на панталонах и тряпочными подкладками оттенить несуществующие достоинства. Камерир, убедившись, что прелести синьорины неподдельны, дал два дуката сверх оговорённого и намекнул: если она и впредь будет радовать его исполнением всех его прихотей, у неё не будет оснований жаловаться на его скупость. И всё бы ничего, да, к несчастью, девица имела глупость похвалиться подарками казначея своей подружке Иоланде Тассони, и когда Виттория появилась на вечеринке у герцогини в новом платье из генуэзского шёлка, та из зависти проболталась Беноццо, который увидел в этом оскорбление его достоинства. Правда, в отличие от Джезуальдо, мстить не стал, но затаил обиду, хоть Тронти так и не понял — за что? Он искренне считал себя образчиком строгой непорочности: ведь он заплатил больше обещанного и — из собственного кармана! Чего же шипеть-то? Шут понял, но промолчал, д'Альвелла же обронил, что спать с болтушками — себе в убыток, на что ему министром финансов было жёстко отвечено, что тогда придётся всю жизнь монашить.
Тут надо заметить, сказал Росси, что в отношении к женщинам между фаворитами согласия никогда не было: Тронти считал, что надо брать, что подворачивается под руку, мессир Тристано утверждал, что надо выбирать только лучшее, мессир же Грациано ди Грандони был неколебимо уверен, что дерьмо едва ли бывает разносортным, а если и бывает, то лучшее дерьмо разве что более отчаянно воняет, и выбирать тут не из чего. Не всё, что блестит, золото, но всё, что воняет дерьмом — как правило, дерьмом и оказывается!
Что до остальных придворных… Господи, да как их всех и упомнить? Все эти конюшие, кастеляны, банщики, сокольничие, ключники, ловчие и псари вечно вертелись при дворе и никогда не упускали случая урвать своё. Д'Альвелла неоднократно получал доносы, что в оной толпе ошиваются мерзейшие содомиты, но неизменно отсылал жалобщиков к инквизитору Портофино, который в свою очередь, резонно возражал, что дать ход он может только официальной жалобе, а вылавливать ганимедов по подвалам герцогского дворца не обязан. Сказывалось происхождение: мессир Аурелиано не любил грязных дел.
Но и это ещё не всё. При дворе крутился и всякий сброд, вроде автора скабрёзных повестушек Фаверо, алхимика Мороне, астролога Дальбено и поэта-прилипалы Витино. Покровительство людям искусства говорило о высоком вкусе мецената, и Дон Франческо Мария вынужден был держать эту нечисть при дворе. Не отличавшиеся ни порядочностью, ни солидарностью, они постоянно поливали друг на друга грязью, а терпимости прошлых лет поубавилось: бродячим знатокам античности теперь, под страшной угрозой сифилиса, не прощали распутства, красноречия при отсутствии убеждений и подобострастной лести государям. Нельзя было сказать, чтобы они были главными интриганами двора, но склок и сплетен, что и говорить, добавляли.
Из всего рассказанного Росси Даноли понял, что обстановка при дворе подлинно была несколько накалённой, а гибель борзой Лезины сделала её и вовсе пугающей.