Коллектив не принял Таню. Она, впрочем, заметила это не сразу. А когда заметила, никак не могла понять причину. Гадала, мучилась — так и не поняла. И как бы удивилась, если б узнала — и тут виною танки в Праге. На третий месяц работы, в случайном общем разговоре, в столовке за стаканом компота из сухофруктов Таня обмолвилась про сестру-предательницу. К слову пришлось. Она не хотела быть резкой, в ней говорила боль. Это был жест доверия к людям, с которыми предстояло бок о бок провести не один год и съесть, может быть, пуд соли, она хотела поделиться своей бедой. Но стоило ей заговорить, высказать мнение, искреннее, хоть и почерпнутое из советских газет, стоило назвать дураками московских демонстрантов, как разговор забуксовал, все вдруг заторопились, начали доедать-допивать и разбежались по делам, а Таня осталась одна со своим компотом. Ей досталась сморщенная груша с бурым хвостиком да горсть разваренного изюму — и она, поскольку ела уже за двоих, обрадовалась этому нехитрому лакомству… Она не удивилась, что разговор внезапно оборвался. Ей и самой было неловко за сестру. Что про других говорить.
Начиналось странное время. Когда самый распоследний диссидент, невзирая на все возможные риски, включая юридический, легко находил единомышленников и сочувствующих, а правоверные комсомольские романтики вроде Тани оказывались в изоляции — словно школьники, которые насолили всему классу, и им объявили бойкот.
Позже напишут в мемуарах и покажут в документальных фильмах — что шестьдесят восьмой стал годом перелома, годом избавления от последних иллюзий. Но Таня, пропустившая оттепель со всеми ее надеждами, прозубрившая ее за школьной партой, так и останется непрозревшей — это часто случается с людьми, слишком уверенными в собственной правоте и не умеющими слушать, наблюдать и делать выводы. Она отстанет от времени на каких-нибудь пять-десять лет — да так и не догонит. Максимализм и упрямая инфантильность не дадут ей сделать циничную комсомольскую карьеру, присосаться к благам. Только в начале девяностых Таня признается себе, что прожила нелепую жизнь и осталась у разбитого корыта, как старуха у Пушкина, которая пострадала тоже от великого самомнения, а не от жадности. Но это случится позже, а пока Таня сидела в столовой, ела разваренные сухофрукты алюминиевой ложечкой — и все у нее было впереди, и хорошее, и плохое.
А потом родилась Наташка, и веселье кончилось. Толя на радостях развязал — и не смог остановиться.
Как чувствовала, она не хотела ехать рожать в Братск, но диагностировали тазовое предлежание, ехать пришлось, пришлось соглашаться на кесарево. Наташка родилась крупная, почти четыре кило. Швы заживали плохо, Таня нервничала, Наташку приносили в палату на кормление орущую и обиженную, и другие мамочки только косились — их дети спокойно спали, пока не начинали есть, а едва насытившись, засыпали снова, одна Наташка ревела, как иерихонская труба.
Толя никак не ехал. Таня мысленно уговаривала себя, что это из-за работы, что в выходные заберет их с дочкой. Но в субботу вдруг явился смущенный Юрчик Бойко. Таня сошла с крыльца на ватных от дурного предчувствия ногах, Юрчик помог спуститься, ловко забрал Наташку — у самого было два пацана, он хорошо умел обращаться с грудниками. Наташка, по счастью, спала, но даже во сне голодно причмокивала и хмурилась от солнышка, бьющего в лицо.
— Ты это… не бери в голову… — смущенно пробормотал Юрчик, усаживая Таню на заднее сиденье «Волги» и подавая Наташку. Наташка недовольно пошевелилась, пискнула, но не проснулась.
— Где он? — спросила Таня.
— Дома отсыпается. — Юрчик устроился впереди, и машина тронулась.
— И сколько он… так?..
— Понимаешь, Танечка… — замялся Юрчик, — тебя ведь в пятницу увезли… это вышло…
— Что, не вовремя? — горько усмехнулась Таня.
Она не хотела плакать, но роды ее ослабили — какая-никакая, а все-таки операция; слезы непроизвольно катились по щекам, а она их даже вытереть не могла, боялась потревожить Наташку. Юрчик поймал ее растерянный взгляд в зеркале заднего вида и стыдливо отвернулся.
— Да ты не переживай, Тань. Все образуется.
Дочка проснулась, заверещала. Пришлось расстегивать кофточку, вынимать грудь… Она чувствовала несвежесть кофточки, ей мерещился кислый запах пота, на груди подсыхало молочное пятно, застывали его заскорузлые края. Она ненавидела всех: Толю и его дружков, Юрчика, водителя, акушеров, даже Наташку. И, конечно, свою полную беспомощность.
А Толя вовсе не хотел ничего плохого, он вполне серьезно думал, что больше капли в рот не возьмет, раз у него теперь ребенок. Друзья-приятели помогли ему раздобыть кроватку, и он лично укрепил ее по периметру, каждый прутик проверил. И сам сколотил что-то вроде пеленального столика. Толя старался изо всех сил, честное слово.
Таню увезли утром, весь день будущий отец не находил места, а к вечеру дозвонились, докричались до Братска и поздравили молодого отца — девочка, три восемьсот! Гуляем!
Ну как было не отметить?