Когда Таня переступила порог, она не узнала комнату. Детская коляска напоминала разоренную поленницу: бутылки из-под вина, водки, портвейна; кажется, были и коньячные, со звездочками. На пеленальном столике стояла парадная тарелка с золотым ободком, и из нее торчали, словно колония кораллов, окурки. Под окном явно затирали какую-то мерзость, извергнутую из самых глубин. Повсюду валялись объедки, жестянки из-под консервов, одежду кто-то свалил на кровати, и она возвышалась там неряшливой горой, на вершине которой, как кремовая розочка на торте, свернулась чехословацкая курточка… Таня сначала подумала, что Толя спит под этим тряпьем, и, не будь заняты руки, схватила бы что-нибудь тяжелое, прошлась по мерзкой куче. Но нет, Толи там не было. Уже не было. Проснувшись за пару часов до Таниного приезда и оценив размеры бедствия, молодой отец позорно бежал.
Таня стояла, прислонившись к стене. Юрчик подвинул ей стул, стряхнув пустые консервные банки, она тяжело опустилась, пристроила спящую Наташку на коленях. Сидела и тупо смотрела перед собой, пока Юрчик торопливо ликвидировал разруху. Только спрашивал тихонечко — куда положить то, где взять это… гвозди сам нашел, но стучать не решился, и под днище кроватки подставил в трех местах бутылки из-под «Токая», как раз они по высоте подходили… Таня взглянула равнодушно и отвернулась. «Я попозже по-нормальному поправлю», — смущенно пообещал Юрчик. Остальные бутылки он выносил за дверь по четыре в руке, ловко зажав между пальцами, чтобы не греметь.
Он в тот раз даже полы помыл. Комната засияла как новенькая, красная курточка парадно повисла у двери, обувь выстроилась парами, кровати укрылись крахмальным, белоснежным… и кто бы знал, как же Таня возненавидит Юрчика с того дня. Так и не сможет простить своего унижения. До самого отъезда Тани из Усть-Илима он будет ухаживать за ней. Она будет гнать Юрчика к жене — и чем яростнее, тем настойчивей он будет возвращаться, — это несколько лет будет питать всеобщее любопытство. Общественное мнение будет не на стороне Тани — ну, действительно, чего ломается? А Юрчикова жена будет ходить к ней в сопровождении подросших мальчишек и закатывать скандалы — тем более глупые, что Таня ни разу не даст для них повода.
Толя вернется на следующий день, к обеду — с заплывшим глазом, с неряшливым букетом жарков, которые нарвет за общежитием. Он протрезвеет, и в первые недели жизнь пойдет своим чередом. Он будет клясться: нет, никогда, ни капли! И поначалу Таня его, конечно, простит. К концу лета приедут из Бодайбо свекор со свекровью — наконец-то знакомиться с Таней, смотреть внучку. Они навезут денег и гостинцев, будут тешкаться с Наташкой и не примут всерьез ни одну Танину жалобу… ну подумаешь, расслабился мальчик, гульнул на радостях — это нормально,
Родители уедут, и Толя сорвется в новый запой. Спокойная жизнь кончится. Он будет пьян почти беспрерывно, иногда «навеселе» или «подшофе», но все чаще — «вдрабадан», «в стельку», «в зюзю», «в доску» и «вусмерть». Таня будет в сердцах кричать мужу: «Бич божий», — и это окажется пророчество, бичом он и закончит свою короткую жизнь.
В недолгие трезвые периоды Толя, конечно, будет как шелковый. Он будет баловать Наташку и дарить Тане ненужные безделушки — духи, платочки. А Таня будет терпеть и прощать — пока однажды ей не придется вытаскивать мужа от маляров-штукатуров, из перекрученной общежитской постели, где будет храпеть он, невменяемый, в объятиях какой-то тощей лахудры, чуть не сорокалетней. Это и станет последней каплей — Таня вернется в Военград, к отцу. Но и тут ей никто не посочувствует, и все (особенно свекровь) будут твердить, что она сама виновата — нельзя так давить на мужика, надо больше любить его и жалеть, и уж тем более не выносить сор из избы на профком… А Таня даже не станет это оспаривать. Она будет казнить себя и мучить — годы и годы. Наташка будет всю жизнь попрекать ее, что «угробила папу» — веселого, доброго человека, такого щедрого. И отдельным пунктом не простит, что прервалась связь с дедом и бабушкой из Бодайбо, которые там на золоте, а они всю жизнь едва концы с концами сводят.