Вообще с любовью в жизни Антошки все обстояло очень и очень непросто. Любви было много, слишком много, просто деваться было некуда от этой любви. С самого детства и даже еще раньше. Ее даже назвать хотели – Люба. Синенькая юбочка, ленточка в косе. Ужасное имя! Просто ужасное! Папа восстал, как Спартак из книжки Рафаэлло Джованьоли, вот это было красивое имя, конфетное, все в кокосовой стружке и нежных бумажных кружевах. Мою дочь не будут звать как какую-то уборщицу! А кто тебе вообще сказал, что это твоя дочь?! Буц! – пощечина, вопреки всякой логике, прилетала папе, а не маме. Рука у нее была быстрая, тяжелая, ловкая, Антошкина задница прекрасно это знала – мама была приверженец суровой советской педагогической школы. Макаренко тоже лупил своих детей. Это были не его дети, а беспризорные!
В результате длительных кровопролитных боев Любочка превратилась в нейтральную Аню, которая тоже никому не нравилась, но хотя бы одинаково. Антошка – это вообще было самоназвание, результат Антошки, Антошки, пошли копать картошку и прочего невесомого словесного сора, которым полагалось заполнять малолетние головы по мере подрастания. Так начинают. Года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, – а слова являются о третьем годе. Рыжий конопатый мальчик, подозреваемый в убийстве дедушки (лопатой), понравился Антошке так сильно, что она самостоятельно приняла на себя его грех, его одиночество, его имя. Просто перестала откликаться на Аню, Анечку, Анну Николаевну. Она хотела быть рыжей, конопатой, никому не нужной, не такой, как все. Подозреваемой. Первый и страшный пример эмпатии, которая едва не изуродовала потом всю ее жизнь.
Хотя почему – едва не?
Изуродовала.
Но тогда, в три года, никто ничего не заметил, кроме неслыханного упрямства, просто неслыханного, ребенок в таком возрасте не может и не должен быть таким настырным. Антошка. Антошка. Если иначе – значит никак. Пользуясь случаем, передаю тайный привет Антону Семеновичу Макаренко, советскому писателю и педагогу. В блюдечках-очках спасательных кругов. Брат-белогвардеец, приемные дети, холод, голод, попытка застрелиться, все плохо, все плохо, ничего не получается, никто не слушается, ничего не выйдет. Ни из этих детей, ни из меня. Критики в пух раздербанивали все его книги. Коллеги в грош не ставили его методику. Умер скоропостижно, в вагоне электрички, 1 апреля 1939 года. Мертвая голова еще долго стучала о ледяное стекло в такт колесам, стыкам, рельсам-рельсам, шпалам-шпалам. Книги – это переплетенные люди. Ничего этого Антошка, конечно, не знала. Она и «Педагогическую поэму» прочитала в 15 лет, с грехом пополам, ноя, из-под маминой палки. Вообще не любила читать. Хотя Задоров и Осадчий ничего, ей понравились.
Читать не было смысла. Был смысл только лечить.
Говорим же – любви накопилось много, слишком много.
Сама Антошка была, если вдуматься, – классическое дитя любви, плод смешения некачественных, но крепких советских напитков – ядреный «Солнцедар», безымянная водка по три шестьдесят две, в народе именуемая просто «сучок», и несколько бутылок кислющего, змейского «Алжирского». Единственной данью культурной программе стал кулек купленных в кулинарии «Англетера» пирожков с вязигой, вот они выходили легко и красиво, а с остальным Антошкиной маме наутро пришлось помучиться. Боже, стонала она, в очередной раз прижимаясь потным лбом к прохладному фаянсу и даже в таком положении пытаясь сохранить облик духовной и интеллигентной советской девушки. Боже, это не «Солнцедар», это какой-то «Сердцедер»! Не умничай, когда блюешь, посоветовала Танька, самая лучшая подруга, лучше не бывает, просто кремень, и призрак Бориса Виана покинул женский туалет общежития ленинградского истфака, никем не узнанный, но очень довольный. Вечером того же дня, промерзнув до костей и так и не попав ни в Эрмитаж, ни в Русский музей (черт бы подрал этих школьников с их новогодними каникулами!), группа студентов московского педагогического института отбыла из колыбели революции назад, в столицу нашей Родины Москву.