В Москве все встало на свои места – крепко, надежно, как в пазы. Огарев впрягся в работу, Маля жила, просто жила. Они каждые выходные вырывались куда-нибудь, старательно, по большой, непонятной Огареву дуге обходя Италию.
Италия – это потом. В том году.
Ну, как знаешь, милая.
Правда, Маля стала плакать – пожалуй, уже слишком часто, но Огарев быстро научился успокаивать эти торопливые беспричинные слезы. Просто прижимал ее к себе и начинал покачивать, тихо-тихо, как маленькую, и она немедленно успокаивалась от этого мерного телесного тепла, как будто и правда была маленькая. Утомление вестибулярного анализатора. Центр торможения. Вздох. Отворачивающееся дитя.
И еще она пекла все время эту свою баклеву. И правда похоже. Почти тот же самый вкус. Нестерпимая, до зубного нытья сладость. Никогда не черствела, не портилась, только подсыхала. И правда дубина какая-то, честное слово. Давай лучше пиццу, что ли, закажем? А? Хочешь пиццу, Маля?
Смотрела через плечо, открывая духовку. Улыбалась сонно, ласково, будто никак не могла проснуться. И все искала глазами что-то у него за спиной. Что-то видимое ей одной. Далекое. Очень далекое.
Пиццу надо есть в Италии.
3 июля, когда все закончилось, Огарев, ослепший почти, совершенно чокнутый от горя, ночью уже, сам не зная зачем, открыл духовку. Пустить газ, наверно. Хоть как-нибудь все это прекратить. Любой ценой.
На противне лежали ровным румяным рядком плотные тестяные колбаски. Еще теплые чуть-чуть. Самую малость. Еще живые.
От Мали осталась только баклева.
Он поднял все свои связи – громадные связи успешного, честного врача, которыми он никогда не пользовался. По Москве поползло, заспешило во все стороны – доктор Огарев, доктору Огареву, у доктора Огарева. Словно кто-то вел его имя – как неуклюжего ребенка – по ступенькам всех существующих падежей. Фээсбэшные генералы, рядовые рубоповцы, судмедэксперты, ушлые опера, доктора наук, работяги, менеджеры среднего и высшего, гастарбайтеры, продавцы, воры, даже один цыганский барон. У всех были дети, сопли, воспаленные миндалины, лихорадка неясной этиологии, головная боль, шишка, доктор, вот тут, и еще чешется ужасно, она у нас слабенькая родилась, думали – не выживет, не могу спать, есть, какать, тошнит все время, голова кружится, больно, так тоже больно, это очень опасно? спасите маму, доктор, я ведь не умру. Скажите – я не умру? Только не у меня на приеме. Смеялись с облегчением, переводили дух, заглядывали в глаза. Приходили сами, приносили детей, приводили своих, у своих тоже были соседи, бабушки, мамы, тети, двоюродные, совсем уже дальняя, на седьмой воде, кисельная родственная муть. Все, кому он помогал, все, кого вылечил, вылечил – и забыл. Просто пациенты. Спасибо, Иван Сергеевич, спасибо, спасибо, спасибо. Его имя расходилось, как круги по воде. Дальше, дальше, дальше, вопреки физике не затихая, а только набирая силу.
Огарев вдруг – впервые за свою практику – осознал, что может все. Действительно все. Достать любое оружие, скрыть следы любого преступления, он мог удариться в бега – и его бы прятали, мог раздобыть любой документ, одолжить сколько угодно денег, еще больше денег, наверно, мог не вернуть. Все что угодно. Сляпать фальшивку, сменить внешность, фамилию. Достать любую – действительно любую – вещь. За считаные часы. Он бы Кремль, наверное, мог обворовать безнаказанно, ну, может, и не безнаказанно, но его бы на руках носили даже в тюрьме. Даже на зоне нашлись бы его пациенты. Они были везде – раскланивались с ним в любом аэропорту, стояли на остановках, шли по улицам, подавали, слегка склонившись, баранину с розмарином, читали публичные лекции, приподнимались услужливо из правительственных кресел, бросали пульт управления страной, торопливо сдергивали пальцы с ядерной кнопки – чтобы пожать ему руку.
Иван Сергеевич! Вы меня помните?
Он не помнил.
Он не помнил.
Они ничего не смогли. Даже они.
Маля все равно умерла.
Ее не убили.
Она – сама.