В Юдыме его раздражала не только молодость, но и то, что он тоже врач. Сам не сознавая этого, старый медик не мог считать Юдыма равным себе, и, когда тот говорил от лица «медицины», директор с трудом удерживался от того, чтобы не произнести короткое оскорбительное слово. А когда «юнец» вырвался из-под его влияния и стал действовать самостоятельно, так что уж тут говорить…
Не было такого средства, которого не перебрал бы в своем воображении доктор Венглиховский и которое не поманило бы его надеждой на скорое и полное удовлетворение. Но все они оказывались недостаточными и не ведущими к несомненному успеху. Устранить энтузиаста, воспользовавшись каким-нибудь промахом, который можно посредством сплетни раздуть до размеров преступления? Однако напрашивалась мысль, что тогда Венглиховскому пришлось бы самому вести больницу, притом на том же уровне, на котором это делал Юдым, – в противном случае слава Юдыма поднялась бы в глазах толпы на небывалую и прямо-таки опасную высоту… Принудить его посредством придирок, ряда мелких уколов, унижений, поддразниваний, выставления в смешном свете к добровольному бегству?… Но не отомстит ли тогда этот сапожничий сынок «по-научному», не пришпилит ли Цисам в какой-нибудь газетенке такой ярлычок, что потом от него сам черт не избавит? Доктор Венгли-ховский проклинал тот день, когда он обратился к Юдыму с предложением принять место в Цисах. В ярости рвал он сети, в которые сам себя запутал. Ибо в этой сети были некий особые ячейки. Доктор Венглиховский до сих пор шел в жизни прямым путем, всегда, как он любил о себе говорить, «резал правду-матку, а до остального ему дела не было». Никогда он не занимался интригами, не был коварен, не поражал ни одно человеческое существо предательским оружием. Повсюду он был известен, как человек «честнейший». И он сам привык не только к этой репутации, но и к этой черте своего характера, как привыкают к своей шубе или трости – и вот, впервые в жизни, борясь с этим «молодым», он нащупывал во мраке и искал в себе что-то неведомое, искал какое-то другое оружие.
Юдым чувствовал все это нутром. И он тем горячей хотел победы, что без оздоровительных реформ, начинающихся подъемом речного дна – как искусство чтения начинается с азбуки, – не стоило и работать в Цисах. В тиши, среди учтивых поклонов, совместных чаепитий и чтения газет, кипела скрытая борьба.
После сильных морозов, продержавших мир в течение почти всего февраля в своих железных когтях, наступила оттепель. В первые мартовские дни снега стремительно сошли, и земля оттаяла до глубины.
Река в парке разлилась, снесла искусственную плотину первого пруда и вышла из берегов. Юдым стоял над этой бурой от ила водой, которая неслась стремительным потоком, и смотрел на то, как подтверждаются его выводы.
Было тепло, по-весеннему светло. Задумавшись, он не заметил, как к нему приблизился Кшивосонд и директор.
– Ну как? – сказал администратор. – Что бы теперь было, пан доктор, если бы здесь не было канала? Куда бы направилась вся эта вода?
– Вы лучше спросите, куда деваются груды сгнивших листьев из канала. В данный момент они направляются в пруд, чтобы испускать зловоние, за которое вы заставляете платить приезжающих издалека людей.
– «Вы уже знаете эту сказочку, ну так послушайте еще раз…»,[83]
– смеялся директор, трепля Юдыма по плечу.– Мы мечем в газетах громы на публику, которую стадное чувство гонит за границу, в так называемые «бады». Но какой же заграничный «бад» терпел бы подобные вещи?
– Сударь…
– Нет, нет, я не забываюсь! Ни капельки! Я говорю по существу, раз вы этого хотите. Пустить бы сюда немца и посмотреть, что бы он здесь сделал. С чего бы ort начал – с великолепного танцевального зала или с очистки пруда?
– Ну, пойдем, Кшивосонд, пойдем… – сказал директор. – У нас еще много дел…
«Слеза, что из очей твоих катится…»[84]
Несколько сот рублей, отложенных доктором Томашем, сделали для его брата возможным выезд за границу. Несколько дней Виктор провел дома, среди всеобщего плача и семейных уговоров. Тем не менее в назначенное время он покинул родные края.