– Простите меня! – продолжал Кожецкий мягким, нежным голосом, какого Юдым никогда еще не слышал у него.
– Мы остаемся здесь?
– Что вы! Едем дальше.
– А куда?
– Ко мне. Ведь я здесь не живу. Это вы здесь, быть может, со временем обоснуетесь. По пути бросим взгляд на лечебницу.
– А к вам далеко?
– Три версты. Что, устали?
– Да, довольно сильно. Хотел бы соснуть.
– Сейчас будем дома. Я только скажу еще по телефону, чтобы нам приготовили чай.
– Ну вот еще! Зачем это. Я по крайней мере ничего есть не стану. В рот ничего не возьму.
Сказав это, Юдым, неизвестно почему, покраснел. Кожецкий. заметил это и тихо произнес:
– А если я велю вам съесть бифштекс именем панны Иоаси?
Он крепко взял его за плечи и поцеловал в губы. Юдым ответил на его объятие, но чувствовал себя униженным и смущенно молчал. У него было то же гнетущее чувство, что и тогда, с Венглиховским, – когда он понял, что становится рабом, зависимым от чьей-то сильной воли. С глубочайшим отвращением он подумал, что и секрет о Иоасе, вещь священная и тайная, очевиден для Кожецкого, который, казалось, знал все. На какую-то секунду блаженная и мучительная тайна потеряла для него часть своего обаяния.
В коляске Кожецкий снова впал в молчание, в свое мертвое, неподвижное одеревенение. Он оживился лишь на мгновение, показывая спутнику дом, похожий на коробку, с окнами через равные промежутки и с плоской железной крышей. Это была лечебница. Перед ней стояла серая толпа людей: один с глазом, завязанным тряпкой, другой с рукой в толстой перевязке, у третьего на лице было написано, что у него «нутро болит». Юдым видел их всех словно сквозь пелену проливного дождя. Мысль о том, что ему, быть может, придется лечить этих людей, заниматься их болезнями, была ему отвратительна, как сами болезни. Он задумался над тем, что слышал когда-то от кого-то слово «чернь». От кого же это?… От кого? Он ломал голову, мучился, – казалось, вот-вот вспомнит, – воскрешал все обстоятельства, сопутствовавшие этому… После долгих мучительных усилий он перенесся в Версаль, в покои Марии Антуанетты и услышал это слово из уст Иоаси. Как хорошо, как полно исчерпывало это слово сущность вещей!
– Если бы вы пожелали, то, быть может, удалось бы получить место врача при шахте «Сыкстус», – говорил инженер.
– Не теперь, не теперь! Мне надо несколько дней отдохнуть.
– Да я о будущем и говорю. Я тут разговаривал с одним влиятельным человеком. Прекрасное было бы дело, если бы вы здесь поселились. Скучно здесь и печально, это правда…
Он умолк и мгновение сидел, опустив голову. Потом певучим шепотом произнес как бы про себя:
– «Asperges me hysopo et mundabor; lavabis me et super nivem dealbabor…».[94]
Он обернулся к Юдыму и, слегка пристыженный, с выступившим на лице бледным румянцем, стал оправдываться:
– Иной раз откуда-то придет такой неожиданный образ… Будто из-под земли… Я как раз думал о нашем костеле. Костел в горах… Толстый ксендз выходит в белом стихаре, с ним два человека: органист и причетник. Этот запах трав, созревающих хлебов, орешника с молодыми орехами, потому что ведь дело происходит пятнадцатого августа! Ксендз запевал: «Asperges me» – и уходил в толпу людей, он шел как по меже между расступившимися мужиками. Кропил направо и налево, медленно поднимая руку. Тем временем органист пел один. Голос у него был чистый, мужественный, спокойный. Бритое лицо выражало сосредоточенность, почти суровость. Когда он пел слова «super nivem», тон его голоса был несколько низок, хрипловат. Как сейчас его слышу… Ах, боже мой! Обычно, когда он вторично начинал стих, ксендз возвращался, и капли святой воды окропляли наши лбы, лбы господ, стоящих перед своей скамьей. Капли святой воды… Святые прохладные капли… А этот молящий, святой мотив, это пение дитяти, этот вздох простой души, которая не страшится… Вам не кажется, что из глубины этих слов в небо смотрят напряженные глаза, залитые слезами? «Lavabis me et super nivem dealbabor…»
На землю опускался вечер. Вдали виднелись электрические лампы, разливающие вокруг бледно-голубую зарю. Слышался отдаленный гомон. Коляска въехала на узкую улицу какого-то жалкого городишка и остановилась перед облупившимся одноэтажным домом. Юдым поднялся наверх вслед за хозяином. Квартира была довольно просторной, но в ней было пусто, как в сарае. В одной комнате торчала вешалка, будто какое-то несуразное воробьиное пугало, в другой прижималась к стене железная койка, в третьей стоял посередине ломберный столик и опять-таки кровать да немного самой необходимой рухляди.
– Устраивайтесь в этих палатах как сумеете, а я займусь добыванием еды и питья, – шутил Кожецкий, выходя из комнаты.
Мгновение спустя вошел черный, как уголь, человек с чемоданом. Он, черт его знает почему, чмокнул Юдыма в руку и принялся носить из соседних комнат стаканы, выщербленные тарелочки, ножи, вилки. Вскоре вслед за ним явился Кожецкий с известием, что будет бифштекс и пиво.
– Вас не удивляет спартанская скромность этого апартамента? – спросил он, сбрасывая свой элегантный костюм.