– Минуточку! Этот шахтер совсем не глупый человек, скорее даже умный. Я разговаривал с ним до изнеможения, чтобы поддаться его внушению и уснуть, но он на полуслове валился как колода на постель. Только и радости, что он храпел тут, рядом. А я целыми ночами сидел на этой кушетке. Но если бы я вдруг разбудил его в полночь, этого человека с превосходными нервами, с нервами, как стальные тросы, и сказал: сейчас ты умрешь… Вот тут бы мы посмотрели, что бы с ним сделалось! Он бы трясся, катался по земле, молился и обмирал со страха. А я, я, который одиноко грезил здесь, обращенный в прах, я, чьи нервы, казалось, блуждали по вселенной, я, больной, – я касался смерти пальцем, я вызывал ее на единоборство, смотрел на нее с иронией, как на человека, которого ненавижу. И вот теперь мне кажется, что если бы вы жили где-нибудь поблизости, я мог бы спать. Мог бы в такую ночь думать: рядом Юдым. Мог бы думать: встану утром, увижу его, пойду к нему.
Мурашки бегали по телу доктора, пока тот говорил. Какое-то чувство, будто зеленая скользкая змея ползло по его телу. Глаза Кожецкого смотрели, но в сущности их взгляд был обращен внутрь его собственной души. На губах его играла улыбка… Улыбка непонятная, но влекущая к себе, как свет, который иногда мерцает в горной пропасти.
Ни просьбы, ни ожидания сочувствия не было на его лице. Он лишь подробно, конкретно и умело изложил положение вещей.
– Значит, вы не боитесь смерти? – спрашивал Юдым.
– Я с ней борюсь. Сегодня одолеваю я, завтра она. Вот тогда у меня бывает pavor nocturnus,[96] как у малого ребенка. Пока я сижу, разговариваю с вами, я спокоен и весел. И не знаю даже, существует ли грусть. Что такое грусть? Я не знаю. Я прямо как настоящий обыватель, который не мог бы удержаться от смеха, если бы ему сказали, что один взрослый человек «чего-то» боится. А между тем через какой-нибудь час предо мной может появиться этот безликий призрак. И я начну бояться одиночества, начну так страшно, так ужасающе страдать! Этому нет названия на человеческом языке. Pavor…[97] Лишь страшная музыка Бетховена иной раз распахнет ворота кладбища, где в окровавленных ямах лежат мертвецы в лохмотьях, где среди вечной ночи раздается вой какого-то человеческого существа, которое потеряло рассудок и блуждает, блуждает без конца, ища спасения.
– Вы должны по возможности чаще гулять в поле. Каждую свободную минуту посвящать развлечениям. Ездить по железной дороге, а главное – избегать всяческих волнений.
– Вот именно: взять заступ и отрыть себя из грязи, в которой лежишь. Для меня на земле нет места.
– Ох, уж эти мне разговоры!
– Знаю, что говорю. Я не могу жить, как миллионы людей. Ведь я не раз уже уезжал на два месяца в Альпы, в Пиренеи, на один островок у берегов Бретани. Я забрасываю газеты, книги, не распечатываю писем… И что же? Всегда и везде я вижу мир отраженным в себе, в моей злополучной душе. И когда я меньше всего этого ожидаю, в ней вспыхивает страшный гнев против какой-нибудь давным-давно виденной подлости, гонит от меня сон, напоминает все, показывает все… Гнев бессильный, и чем он бессильней, тем сильней.
– А может, совсем изменить образ жизни? Бросить все свои обязанности? Взяться, уж я не знаю за что… за земледелие, может быть?
Кожецкий задумался и несколько минут молчал. Потом он сказал:
– Нет, это невозможно. Человек, привыкший носить известного рода костюмы и именно такое, а не другое белье, должен носить их до самой смерти. Тут ничего не поделаешь. Я должен много зарабатывать. Я не мог бы ходить в платье из лодзинского материала. Я должен покупать у контрабандистов. Это уж так! Мне нужно также ездить время от времени в Европу, видеть в Париже «Весенние салоны», все знать, читать новинки, узнавать, какие мысли зарождаются в человеческих головах, идти в ногу со всем миром. Ничего не поделаешь! Ах, я понимаю, что вы говорите. Вернуться туда, в родные края, затерянные среди лесов, вести земледельческую, поместную жизнь, жизнь этих счастливых людей, решительно ни от кого не зависящих! Я понимаю вас! Но это уже не для меня. Я уже слишком много знаю, слишком велики у меня требования. Да притом… характер у меня беспокойный; я и там сотворил бы себе кумир, с которым повел бы бои.
– Ах, так… – смеялся Юдым.