Мотивы смерти и революции раскрываются в концовке новеллы. Вскоре газеты сообщают об участии Ульриха в контрреволюционной организации и о его расстреле. Все это совершенно неожиданно для Нади – но не для ее матери: Ульрих состоял в родстве с ее семейством, и она кое-что знала. Надя уходит из дома, проклиная семью.
Два года спустя ей, уже повзрослевшей, семья, наконец, отдает прощальное, любовное, письмо Ульриха, которое объясняет его странное исчезновение из ее жизни:
«Такая, как Вы, могли быть неправы или даже преступны, как может быть неправа или преступна Ваша революция; но Вам и Вашей революции я страстно хочу отдать жизнь, страстно хочу отдать ее вам обеим, хочу теперь, когда жизнь моя уже взята и кончена, обещана раньше – и потому я молчал. И те, кто не дал мне Вам это сказать, кто сделал с нами эту жестокость, о которой Вы, может быть, плачете, Вы (зачеркнуто) – те были правы, иначе было нельзя! – Дальше все перечеркнуто» (с. 287).
Несмотря ни на что, героиня продолжает считать погибшего возлюбленного коммунистом и вождем мировой революции. Заключительные строки отдают самоиронией:
«И теперь, когда истинные сыны современности разъяснили мне все мои ошибки, отчего, постепенно закаляясь, остыло мое сердце, теперь, в тяжкие часы, когда сердце во мне возгорается сызнова, я влезаю на диван и касаюсь рукой дна шляпной картонки, запечатлевшей последний след моих заблуждений. И, сойдя на старый ковер, чувствую себя исцеленной, легкой и полной незыблемым холодом новых истин» (там же).
Казалось бы, эта концовка демонстрирует совершенную лояльность новой власти и принятие ее ценностной шкалы. Первого прекрасного человека, в которого девочка влюбляется, она автоматически, без всяких сомнений заносит в лагерь мировой революции. Более того, она величает его самим «вождем мир. рев.». Герой же в своем прощальном письме, оказывается, объяснил ей, что он, и правда всей душой с нею – то есть и с нею, и с мировой революцией, однако предыдущие обязательства требуют, чтобы он исполнил свой долг. Так что и тут враг как бы сам «разоружился перед партией». Прописная мораль, вытекающая отсюда, очевидна: «вас уже признали лучшие, вы победили». Вместе с тем здесь молчаливо подразумевается и другой вывод: отныне власти нет смысла продолжать террор.
Месседж этот особенно актуален в момент написания рассказа: в 1928 году объявлено было «обострение классовой борьбы». В 1929-м закрыли союзы писателей, до тех пор еще более или менее самостоятельные, свергли их избранных председателей: Бориса Пильняка, главу Всероссийского союза писателей, и Евгения Замятина, главу Ленинградского отделения. Обоим устроили яростные кампании проработки в связи с изданием их книг за границей. Вскоре создается новый единый Союз советских писателей, уже напрямую подчиненный партии. Никто не понимает, почему большевистская диктатура, столь явно и безоговорочно победившая, начинает новый виток репрессий.
В этой исторической ситуации то, что казалось невинным год-два назад, в момент выхода книги Бромлей выглядело уже подозрительно. «Вождем мировой революции» многие по-прежнему упорно считали тогда ее опального глашатая, Льва Троцкого – а он только что был изгнан из России. Уже сама эта фразеология была теперь предельно неуместна. Но и героиня тоже подпадает под подозрение. Как это так: буржуазная девчонка говорит про себя, что она и есть революция, а вождем мировой революции назначает заведомого врага – контрреволюционера, террориста, заговорщика, – вовремя обезвреженного? Если она так предана революции, почему ей жаль родителей-буржуев? Когда она искренна? Когда требует у близких любить «современность», то есть то, как уничтожили их мир и уничтожают их самих, или когда восхищается своим «рыцарем», на поверку оказавшимся рыцарем контрреволюции? А чего стоят похвалы «истинным сынам современности», которые «разъясняют» героине ее ошибки – вспомним булгаковское: «А сову эту мы разъясним…» И чего стоит «незыблемый холод новых истин», в которых нет ничего человеческого и которые истребляют в людях жар сердца?! Такой финал выдавал автора с головой. Немаловажно и то, что героиня выбирает революцию по эстетической склонности, вместо того чтобы прийти к ней в силу правильного происхождения или неизбежных социальных обстоятельств. Это внушало подозрения в своенравии – мол, сегодня понравилось, завтра разонравилось. Новеллу не обезопасило даже саморазоблачительное заглавие «Мои преступления».
Писательнице, однако, крупно повезло: рецензий не появилось, и она смогла исчезнуть с литературного горизонта незамеченной, смогла просто уехать в другой город, сменить поприще.
Мы можем только наслаждаться бурлением в «Моих преступлениях» интеллигентской неформальной речевой стихии, недоотраженной и недопредставленной в литературе тех – да и любых других – советских лет, можем дивиться нечаянному сходству находок Бромлей с перлами Андрея Платонова. Вот, например: «Есть в тебе что-то нижеследующее» или: «Ну, с Верой можно справиться, это низшая форма контрреволюции».