Да, понятно, большие люди всегда одиноки, их так мало, вероятно, так редко сталкивает их судьба друг с другом. Им всего мало – конечно, в духовном смысле, – они ищут чего-то высшего, большого, недосягаемого; окружающее представляется им таким маленьким, ничтожным, что они не удостаивают его даже взглядом. Они должны страдать.
Мне иногда думается, что и наш Дмитрий Николаевич немножко в том же роде; обыденная среда не существует для него, он заносится куда-то выше. Прежде я просто считала его бессердечной, холодной сосулькой. Это неправда, я клеветала на него: бездушный человек не любит так поэзии, у него не будет дрожать голос, не будут светиться глаза при чтении стихов. Вот их герои трогают его, а простые люди – нисколько. Неужели у него нет ни друга, ни кого-нибудь еще, кого бы он любил? Быть вечно одному, ведь это так холодно, так тоскливо. Я бы не могла. Может, и ему тяжело? Я даже как-то спросила об этом Веру.
– Я же давно говорила тебе, что Светлов глубокая натура, но ты, сразу невзлюбив его, решила, что он бездушный. Почему? Потому что он сдержан, не сходится с людьми, не показывает дна своей души? Как хорошо сказано у Некрасова про людей: «Без слез им горе непонятно, без смеха – радость не видна». – Впрочем, радости, не знаю, много ли было у Дмитрия Николаевича, а горя – достаточно.
– Ты предполагаешь только или знаешь о нем что-нибудь определенное?
– Да, кое-что я знаю… при случае когда-нибудь расскажу.
У меня душа болит, глядя на Веру: с каждым днем она точно становится тоньше, прозрачнее.
– А как ты чувствуешь себя? Ничего не болит? – спрашиваю я.
– Нет, кажется. Только слабость, неодолимая слабость, точно по воздуху идешь, и нет у тебя твердой почвы под ногами.Глава IX «Большой человек». – У Веры
Вот и промчалась нарядная, золотистая, улыбающаяся осень. Сурово нахмурившись, глядит серое небо. Словно нищие, покрытые рубищем, гнутся и стонут полуобнаженные деревья; порывисто, злорадно треплет и срывает ветер остатки их пышного прежнего убранства, и вот, истерзанные, печальные, стоят они, словно призраки своей былой роскоши и могущества. Тоскливо в природе, мутно и тоскливо кругом. С наступлением этой сырой, пронизывающей, холодной мглы моя бедная Верочка совсем расклеилась.
– Если я завтра не приду в класс, то ты, Муся, напишешь мне уроки и, если что объяснят, тоже. Хорошо?
– Конечно, Вера, разве в этом может быть сомнение? А что, плохо тебе?
– Да, неважно.
– Верочка, может быть, если тебе, не дай Бог, действительно нехорошо сделается, ты позволишь мне самой забежать навестить тебя, поговорить с тобой?
Я робко и с большим усилием задаю этот вопрос.
– Нет, милая, не надо, – грустно говорит Вера. – Прости, не обижайся – лучше нет. Ты не сердишься? Еще я хотела попросить: через прислугу не присылай записки, лучше по почте.
Зачем она стесняется меня? Неужели ей может быть неловко передо мной своей бедности, своего скромного уголка? Я так ее люблю, где бы она ни была. Мне больно только, что она так отстраненно держит себя, не позволяет хоть чем-нибудь помочь.
На следующий день Веры действительно нет. Если уж она решилась пропустить урок Светлова, то как же дурно ей должно быть!
Задав нам сочинение, как и предполагалось, на свободную тему, он так хорошо, так выразительно прочел заданное на следующий раз стихотворение: «Брожу ли я вдоль улиц шумных»… Такие вещи ему особенно удаются. Не знаю, потому ли, что у меня на душе тоскливо, или сам он прочувствовал это стихотворение глубже, чем прежде читанные нам, но оно так и звучит в ушах у меня.