Вначале голос у меня дрожал, в груди сдавливало дыхание, я боялась, что совсем остановлюсь, но это продолжалось лишь на первых строках. Мало-помалу сердце перестало бить тревогу, голос зазвучал сильно, я сама почувствовала, что говорю хорошо.
В зале так тихо-тихо, все сосредоточенно слушают; это сознание еще больше приподнимает меня. Набравшись храбрости, я дерзаю даже разглядывать ближайшие лица. Вот милый Андрей Карлович; он доволен, это сразу видно. Синие, красные и черные (штатские) – генералы и не генералы тоже одобрительно смотрят. Но меня больше всего интересует происходящее у ближайшей правой двери. Дмитрий Николаевич по-прежнему стоит на своем месте и внимательно, не отводя глаз, смотрит на меня. Лицо у него такое хорошее-хорошее. На одну секунду глаза наши встретились, и от его светлого, ласкового взгляда вдруг так радостно сделалось у меня на сердце. Я чувствовала, как голос мой становился глубже, звонче. Я вкладывала всю свою душу в это стихотворение, хотелось как можно лучше прочитать, чтобы понравилось ему, Дмитрию Николаевичу, чтобы услышать похвалу от него, увидеть его улыбку.
Я кончаю. Громко, дружно, как один человек, хлопает вся зала. Мне страшно хорошо, весело так, все сияет во мне. Я кланяюсь еще, еще и еще. Но вот Андрей Карлович делает мне призывный жест; я поспешно спускаюсь к нему с эстрады. Он не один, рядом с ним высокий красивый синий – наш учебный – генерал, как оказалось, попечитель; около них еще несколько превосходительств разных цветов.
– Fräulein Starobelsky! Его превосходительство желает познакомиться с вами.
Я, удивленная, вероятно, с очень глупым видом делаю глубокий реверанс. Но тут совершается нечто, пожалуй, еще не внесенное в летописи гимназии: с приветливой улыбкой попечитель протягивает мне руку:
– Прелестно, очень мило, с большим удовольствием прослушал. Не зарывайте же данного Богом таланта. Вам еще много учиться? Вы в котором классе?
– В этом году кончает, кандидатка на золотую медаль, – радостно, весь сияющий, вворачивает словечко и Андрей Карлович.
– Уже? Вот как! Очень рад слышать это. Ну, желаю всего хорошего и в будущем.
Снова протянув руку и приветливо поклонившись, попечитель обращается к своему соседу слева. Разговаривая, он все время чуть-чуть откидывал вверх свою красивую голову, хотя, собственно, принимая во внимание его и мой рост, существенной надобности в этом не ощущалось. Но, говорят, он астроном и, вероятно, по привычке иметь дело с небесными светилами, тем же взглядом взирает и на нас, земную мелюзгу. Я страшно польщена; более чем когда-либо в жизни у меня от радости спирает в зобу дыхание. Милый Андрей Карлович доволен не меньше меня.
– Поздравляю, поздравляю от души! – Он тоже протягивает мне свой пухлый, толстый «карасик».
Какой-то военный генерал говорит мне любезности, другой, штатский, старичок со звездой, – тоже. Я кланяюсь, благодарю и сияю, сияю, кланяюсь и благодарю. От высших мира сего перехожу к обыкновенным смертным. Но я уже начинаю быть рассеянной, мне чего-то не хватает. Боже мой, неужели же не подойдет, ничего не скажет мне он, Дмитрий Николаевич?
Я обвожу глазами всю залу, его нигде нет. «Что же это?» – уже тоскливым щемящим чувством проносится в моем сердце. Я поворачиваюсь, хочу пройти обратно на эстраду, чтобы присоединиться к остальным участвующим, и вдруг вижу его, стоящего в двух шагах за моей спиной.
– Позвольте и мне поздравить вас с успехом, – он крепко жмет мою руку. – Смотрите же, не гасите светлую, горячую, яркую искру Божию, вложенную в вас. Сколько вам же самой доставит она радостных, чудесных минут! А в тяжелые грустные годины, от которых, к сожалению, никто в мире не застрахован, если, не дай Бог, и у вас когда-нибудь наступят они, сколько отрады, утешения можете вы почерпнуть в заветном тайничке своего собственного «я». Когда у человека есть в душе такое неприкосновенное святое святых, он никогда не обнищает, никогда не протянет руку за нравственной милостыней – у него свое вечное, неисчерпаемое богатство. Еще и другого наделит он, и в другого заронит хоть отблеск своей собственной яркой искорки.
Голос его звучал все глубже, все горячее, глаза светились – теплые, влажные, лучистые. Я стояла перед ним такая счастливая, такая радостная, какой, кажется, не чувствовала себя еще никогда в жизни. Зато никогда не забуду я этого голоса, этого взгляда, этой минуты!.. Я молчала и только слушала. Слезы наворачивались мне на глаза, такие блаженные, такие легкие, теплые слезы.
Точно завороженная, все еще слыша его голос, еще видя лицо его, присоединилась я к остальным. И тут похвалы, поцелуи, восторги. Я слушаю их, улыбаюсь, а слышу другой голос, другие слова…
Раздается звонок. Начинается второе действие. На сцене фигурирует Ермолаша, сперва одна, потом с маменькой своей, Тишаловой. В ярко-розовом платье, шуршащем и торчащем во все стороны, в допотопной прическе, с сеткой и бархоткой, в громадных аляповатых старинных серьгах, она уморительна: белоро-зовая пухлая коротышка по природе, в этих накрахмаленных юбках она превратилась в совершеннейшую кубышку. Верная себе, она посапывает даже и здесь, – впрочем, это ничуть не мешает, даже наоборот, лишь дополняет и совершенствует «Липочку». Когда же она, провальсировав нелепо и неуклюже, наконец, пыхтя и отдуваясь, в изнеможении шлепается на стул с возгласом: «Вот упаточилась!» – публика от души смеется.
Бесподобна была и Шурка в роли ворчливой мамаши-купчи-хи, журящей свою дочь. «Ах ты, бесстыжий твой нос!» – укоряет она ее, и нет возможности не хохотать.
Но самое сильное впечатление произвело шествие гномов, это действительно было прелестно.
Среди лесной декорации выделяются гроты, образованные из громадных мухоморов; посредине сцены стоит трон для короля гномов, под мухоморным же навесом. Наковальни, расставленные в разных местах, – тоже мухоморы; эффектно среди зелени выделяются их ярко-красные в белую крапинку головки.
Сцена сперва пуста. Под звуки эйленберговского [139] марша «Шествие гномов» и пения хора где-то далеко раздается едва слышное топанье ног. Вот голоса и шаги приближаются, отчетливее, ясней…
С красными фонарями в руках появляются маленькие человечки. Одеты все, как один, в темно-серые коротенькие штанишки, бордовые курточки, передники цвета светлой кожи, подпоясанные ремнем, за которым торчат топорики. Громадные длинные бороды, волосатые парики и поверх них остроконечные колпаки такого же цвета, как передники. Только король выделяется из всех: во-первых, он самый крошечный, невероятно махонький даже для приготовишки; во-вторых, поверх такого же, как у прочих гномов, костюма на нем пурпурная с золотом мантия и золотая зубчатая корона. Его, окруженного почетной стражей, усаживают на трон, остальные с пением проходят попарно несколько раз пред его царскими очами через все гроты – получается впечатление громадной, непрерывной вереницы карликов.
Затем, тоже под музыку, они подходят к наковальням и, чередуясь, бьют своими молоточками в такт. Наконец, в строгом порядке, прихватив с должными почестями короля, все уходят; голоса удаляются, слабеют и совершенно замирают. Это было очаровательно, точно в балете; и правда, постановка этой картины была поручена нашему танцмейстеру, балетному солисту. Публика четыре раза заставила повторить.
Все кончено. Нас, участниц, благодарят и ведут поить, кормить. Затем мы – свободные, вольные гражданки, нас отпускают в публику к друзьям и знакомым болтать и танцевать. Ко мне, конечно, подходит Николай Александрович, говорит всякие приятные вещи, приглашает танцевать, то же делают и другие знакомые.
Зайдя в буфет, где распорядительницы наши рассыпаются во внимании и любезности перед угощаемой ими публикой, я с удивлением замечаю Пыльневу, тоже разукрашенную администраторской кокардой. Что сей сон означает? А где же Грачева? Ее не видно.
– Ты как сюда попала? – осведомляюсь я.
– Надо ж было кому-нибудь действовать, Клепка за меня и ухватилась, потому как Грачева тю-тю.
– Почему?
– Да все потому же, из-за носа.
– Скажи ты мне, пожалуйста, что ты за штуку устроила с ее носом?
– Ничего особенного. Ты ведь знаешь, как я ее вообще «люблю», а тут очень уж я на нее рассердилась, – гадости она стала про тебя говорить…
– Что именно? – любопытствую я.
– Бог с ней, не хочется повторять. Ну, а тут как раз нос у нее расцветать начал, мне и припомнилась одна штука. Моя кузина, институтка, рассказывала мне, что у них воспитанницы перед приемом и вечерами всегда мажут щеки какой-то зеленой мазью. Это не румяна, вовсе нет, мазь просто щиплет, от чего щеки на несколько часов становятся необыкновенно розовыми, особенно, если, натеревшись, да еще помыться. Ну, я выпросила у двоюродной сестры этого самого зелья и подрумянила Татьяну. Ничего с ней ровно не случится, за ночь все пройдет, но, по крайней мере, хоть раз в жизни эта милейшая особа получила должное возмездие и позорно бежала с поля брани. Пусть дома отдохнет, не соскучится, пока опустошит все содержимое своей сумочки.
Против обыкновения, мне даже немного жаль Грачеву: у меня самой так радостно, так тепло на сердце, сегодняшний вечер такой чудесный, такой необыкновенный. Может быть, и Таня ждала чего-нибудь особенно хорошего. Чувство жалости усиливается во мне еще и потому, что, как сказала Ира, невольной причиной ее злополучий до некоторой степени являюсь я. Но думать не дают, играют вальс, и мы с Николаем Александровичем несемся по нашей громадной зале.
Вот Дмитрий Николаевич; ученицы обступают его, упрашивают, очевидно, уговаривая танцевать. Он улыбается, но протестует.
– Мне крайне неприятно, что я должен совершить акт полнейшей невежливости, отказав даме, но у меня серьезный мотив – я еще в трауре, – поясняет он соблазняющей его на тур вальса Пыльневой.
По ком же он «еще» в трауре? Умер разве кто-нибудь? Но в прошлом году ничего такого слышно не было. Или это все еще по ней, по жене, продолжает он носить его? Значит, все еще болит, все не зажила эта рана? Но вид у него радостный, он все время, разговаривая, улыбается.
Мне бы тоже хотелось примкнуть к окружающей его группе, а вместе с тем что-то протестует во мне. Нет, не подойду. Может, это ему неприятно, надоедает, и он только из вежливости поддерживает разговор. Я не иду, впрочем, и некогда: опять и опять приглашают и кружат меня по зале. Но, танцуя, я все время не спускаю глаз с того места, где стоит Светлов, а, мелькая мимо него, я каждый раз встречаюсь с его ласковыми глазами. Опять громадная радость охватывает меня, сладко щемит и замирает сердце.
И кажется, что от этой стоящей у правой стены высокой стройной фигуры, от золотистой бородки, от этого продолговатого тонкого лица с высоким белым лбом, с большими синими лучистыми глазами, – только от них так необыкновенно светла, приветлива и уютна зала, так празднично-ярко сияют электрические рожки, оживлены и привлекательны все лица, озарен светлой радостью и весельем каждый уголок, так переполнено им сердце. Кажется, только уйди, исчезни эта фигура, и сразу все потускнеет, потемнеет кругом, станет скучным, вялым, безжизненным. Но фигура не исчезала, весь вечер виднелась она то в одном, то в другом месте. Лишь на минуту теряла я ее из виду, чтобы, как с неожиданной дорогой находкой, снова встретиться взором с этими ясными чудесными глазами.
Даже сквозь сон все казалось мне, что я вижу их, что глубоко-глубоко в мое сердце глядят они, и так радостно, так сладко замирало оно…