Вслед за Видой Хопгуд он прошел через небольшой двор с колонкой; выйдя из арки, они вдруг оказались на удивительно оживленной улице, потом свернули в другой переулок. Холод пробирал до костей, туман укрывал все вокруг ледяным саваном. Монк прекратил ломать голову и сказал себе, что ничего этого больше нет, есть только настоящее, его злость на Ранкорна, презрение к нему и понимание, что Ранкорн его ненавидит и, как это ни горько осознавать, руководствуется этим чувством. Даже если это противоречит его интересам, его достоинству и всему, к чему он, Ранкорн, стремится, ненависть кипит в нем с неконтролируемой силой. Она лишает его рассудка.
– Пришли! Что с тобой такое? – Голос Виды оборвал его размышления.
– Ничего, – бросил он. – Это здесь живет Белла Грин?
– Конечно! А какого черта мы сюда пришли, как ты думаешь? – И она принялась колотить в покосившуюся дверь, выкрикивая имя Беллы.
Через несколько минут им открыла девочка лет двенадцати, а может, пятнадцати. Длинные вьющиеся волосы она завязала узлом, лицо было чистое, а зубы – отличные.
Вида спросила насчет Беллы Грин.
– Мама ушла по делу, – ответила девочка. – Она скоро вернется. Хотите подождать?
– Да. – Виде не хотелось откладывать дела, даже если бы Монк согласился.
Но внутрь их не пустили. Очевидно, девочку предупредили, как вести себя с незнакомыми людьми. Она захлопнула хлипкую дверь, и Монк с Видой остались на холоде, на крыльце.
– Пивная, – тут же сказала Вида, ничуть не обидевшись на девочку. – Пошла в пивную купить Джимми бутылочку. Глушит боль, бедняга.
Монк не стал спрашивать, от чего страдает хозяин – от физической боли или от охватившего душу тупого отчаяния. Вопрос был риторический – и с тем и с другим жить одинаково тяжело.
Предположение Виды оправдалось. В шумной и грязной пивной, заполненной взрывами хохота, звоном бьющегося стекла и пьяными женщинами, жмущимися друг к другу ради тепла и удовольствия почувствовать хоть что-то, кроме холодных камней, они нашли Беллу Грин. Она шла к ним, обеими руками, словно ребенка, прижимая к груди бутылку. Для ее мужа, человека, которого она проводила отдать долг родине целым, полным отваги и надежд, а получила назад калекой, страдающим от постоянных болей и без всякой надежды смотревшим в долгое беспросветное будущее, это было средство пусть ненадолго, но забыться.
Позади нее какая-то женщина, зарыдав, медленно повалилась на пол; упившись джина, она не смогла сдержать слез жалости к самой себе.
Белла увидела Виду Хопгуд, и на ее усталом лице отразилось удивление и нечто, очень похожее на смущение.
– Надо поговорить, Белла, – сказала Вида, не обращая внимания на бутылку. – Я не хотела. Знаю, что у тебя своих хлопот хватает, но нужна твоя помощь.
– Моя помощь! – Белла ничего не поняла. – В чем?
Повернувшись, Вида вышла на улицу; там ей пришлось переступить через лежавшую на булыжниках женщину, уже не чувствующую холода. Монк шел следом; он знал, что поднимать несчастную бесполезно. По крайней мере, больше она не упадет. Замерзнет и промокнет, но синяков будет меньше.
Они быстро вернулись к двери, в которую уже стучались Монк с Видой.
Белла сразу вошла внутрь. Там оказалось холодно; на стенах выступила сырость. Пахло чем-то кислым, но комнат было целых две – больше, чем у многих. Во второй стояла небольшая черная плита, и от нее слабо веяло теплом. Рядом сидел одноногий мужчина. Пустую штанину, свисавшую с края стула, он подколол булавкой. Выглядел он опрятно – чисто выбрит, подстрижен, но лицо настолько бледное, что казалось серым, а вокруг голубых глаз залегли тени.
Монку вспомнилась Эстер – так внезапно, что перехватило дыхание. Скольких вот таких мужчин она знала, скольких выхаживала, встречала, когда их приносили с поля боя, еще не пришедших в себя от ужаса, еще не верящих и не понимающих того, что с ними случилось, что их ждет впереди, гадающих лишь о том, выживут они или нет, цепляющихся за жизнь с той же мрачной отчаянной решимостью, с какой шли в бой.
Она ухаживала за ними в самые страшные дни и ночи их жизни. Перевязывала ужасные раны, ободряла, убеждала, что надо бороться, держаться, даже когда нет больше смысла, нет надежды. Как она делала это с ним после того расследования с Греем. Монк тогда хотел капитулировать.
Зачем расходовать энергию, питать надежды, терпеть боль в схватке, которую не можешь выиграть? Это напрасная трата сил. И нет тут никакого достоинства.
Но она не захотела отказываться от него и от борьбы. Наверное, привыкла сражаться, терпеть, работать, стремиться к цели, сохранять внешнее спокойствие, даже когда все кажется бесполезным. Разве смогли бы измученные, обессилевшие мужчины цепляться за малейший шанс, терпеть боль, переживать утраты, если б женщины, ухаживающие за ними, не подавали им пример отваги и слепой бессмысленной веры?
А может, вера не бывает бессмысленной? Может, в ней и заключается смысл? И отвага?