Его рыжие волосы посеклись и поредели, и было заметно, что он часами стоит у зеркала и тщательно укладывает волосок к волоску, чтобы лысина не была видна и не блестела. Еще большей злобой, чем прежде, пылали сальные глазки и гладко выбритое помятое лицо. Он пришел разодетый, в белом шелковом галстуке, с тростью, украшенной белым костяным набалдашником. Хотя Мэрл даже не ответила на его приветствие и смотрела на него с откровенной ненавистью, он уселся на скамье рядом со швейной машиной и, хихикая, заговорил:
— С каких это пор ты стала праведной? Когда-то вместе со всей этой рузельской шпаной ты распевала песни о рабочих и кричала: «Долой Николая!» А теперь замуж выйти не можешь без разрешения раввина? Ой, горе мне! И кого же ты выбрала, маляра? Да разве он маляр? Мазила он, калека! Где это видно, чтобы настоящий маляр был кладбищенским хазаном? Да и потом, разве он хазан? Он попрошайка! Проблеет заупокойную молитву — и тянет руку за милостыней. Он же выглядит как самая настоящая дохлятина, вываренная в молоке! От него воняет мертвечиной! И вот этот попрошайка, этот задрипанный человечишка не хочет брать тебя в жены, если раввины не позволят. А как ты будешь его звать? Реб Калман? «Реб Калман, пойдемте со мною в постель!» Ха-ха-ха! Я хочу кое-что узнать у тебя: а ты не побоишься притронуться к этому могильщику? Ведь он помогает обмывать покойников! Бррр…
Мэрл почувствовала, что даже корни ее остриженных волос похолодели. Она не отвечала Мойшке и не отрывала взгляда от шитья. Но когда он заговорил о страхе и сказал, что Калман обмывает покойников, Мэрл взглянула на него с угрозой:
— Я не боюсь людей, которые обмывают покойников, и покойников тоже не боюсь. Я охотнее легла бы в постель с покойником, чем с тобой.
— По сравнению с этим Калманом даже твой Ицик выглядел графом, хотя у него ни единого зуба во рту не осталось, — рассмеялся Мойшка-Цирюльник, открыв рот, полный золотых зубов. — Знаешь, Мэрка, что я тебе скажу? Я уверен, что твой муж жив, но не хочет и слышать о тебе. Он ведь знает, что ты за цаца, и живет с немкой!
— Вон! — вскочила Мэрл, схватив со стола чугунный утюг. — Вон! Не то я раскрою тебе череп! Чтобы ты так жил, как мой Ицик жив!
Мориц хорошо помнил, как на демонстрациях против русского царя Мэрл шла впереди всех, не боясь казацких нагаек и пуль. Он знал, что она может целый год молчать, но уж если что-нибудь скажет, то именно это и будет иметь в виду.
— Я ведь хочу взять тебя в жены! — попятился он к двери. — В жены, а не в любовницы! И я не стану клянчить разрешения у раввина.
— Да если б ты умер у моих ног, я б только плюнула, — встала она перед ним с утюгом в поднятой руке. — Ты не стоишь даже ногтя на мизинце хазана! Да, я выйду за него! И чтобы угодить ему, я мир переверну, но добуду разрешение раввина! Лгун! Хвастун! Мерзкий паук! Вон отсюда, а не то раскрою тебе череп!
Мориц выбежал из дома, в глазах его горел злобный огонь. В тот же вечер агуна надела на голову платок и отправилась в Зареченскую синагогу к полоцкому даяну.
Тихая молитва
Вечерняя молитва в Зареченской синагоге окончилась. Прихожане разошлись. В помещении темно. Только на амуде[37]
горит большая поминальная свеча, и пламя ее трепещет, вздрагивает, мечется, как больной, которому нечем дышать. Реб Довид Зелвер стоит в углу за арон-кодешем[38], слившись с густым мраком, словно тени у ног приковали его к полу. Он пытается сосредоточиться на Шмоне эсре — и не может. Ему кажется, что он слышит всхлипывания свитков Торы в арон-кодеше: «Когда-то Зареченская синагога была наполнена изучающими Тору. Реб Исроэль Салантер руководил здесь ешивой, и на всех скамьях, и днем и ночью, сидели подростки, молодые и пожилые люди. Горе обидевшим Тору! Горе такому поколению! Синагога пустеет, шкафы с книгами зарастают паутиной, а я, Тора, дочь Всемогущего, мерзну в своей мантии и сорочке с пояском! Стыдясь, я стою в храме за завесой, расшитой сиянием золотых букв, как невеста в белой фате, ждущая под хупой своего жениха. Но жених все не идет, не идет, и сердце подсказывает, что он сбежал, сбежал перед хупой…»Реб Довид Зелвер слушает жалобы Торы, и сердце его откликается жалобами на собственные несчастья. Сын не хочет учиться, связался с уличными мальчишками и целыми днями болтается с ними на Зареченском рынке. А еще большее несчастье с младшим ребенком — он такой больной, что лишь Всевышний знает, выживет ли.