В черных глазах Мэрл, как в юности, вспыхнула и разгорелась искорка. Мрачное веселье овладело ею: жениха она повстречала на кладбище, а сговор обсуждают в богадельне. Не хватает только самого кладбищенского хазана, который мог бы, словно провожая покойника, появиться здесь со своей палкой… И Мэрл громко расхохоталась.
— Как тебе это нравится, мама! — всплеснула руками Голда. — Как была дикой козой, так и осталась!
Но в следующую субботу, когда торжественно наряженный Калман Мейтес пришел к Мэрл, она встретила его так, словно ждала. Калман рассказал, что всю минувшую неделю работал по своей малярной специальности в другом конце города и у него не было времени и возможности прийти из такой дали. Мэрл пригласила его к столу, и Калман не отказался. Умываясь перед едой, он лил много воды на руки, но ел мало и от смущения почти не глядел на Мэрл. Лишь во время благодарственной послеобеденной молитвы он почувствовал себя уверенней и, закрыв глаза, распелся так сладостно и вдохновенно, что Мэрл ощутила, как ее охватывает теплое чувство родства и близости. Если бы эти бывшие революционерки, ее подруги, слышали, как он сейчас поет, подумала она, то так же утирали бы слезы, как тогда на кладбище, когда Калман молился по покойнице. Мэрл повернулась к окну, и взгляд ее устремился далеко — поверх садов, к Рузеле, к соседней с нею роще, к тем местам, где она родилась и где в девичьи годы пела совсем не те песни, какие пел здесь Калман.
Вдруг она спохватилась, что ее гость произносит благословения, а она сидит простоволосая. Мэрл накинула на голову платок и вновь уселась за стол напротив своего гостя, притихшая, погруженная во мглу субботних сумерек.
Раввин из двора Шлоймы Киссина
Калман Мейтес неспроста говорил о том, что агуна может получить у раввинов разрешение на брак. Он предварительно обсуждал это с порушем[6]
из молельни Виленского гаона[7]. Тот сунул конец бороды в рот, долго жевал, морщил лоб и, наконец, ответил, что об этом случае можно поговорить. Поскольку женщина была агуной много лет; поскольку никто из мужчин, бывших в одной роте с ее мужем, не вернулся; поскольку имеются свидетели, слышавшие на полях войны, что вся рота погибла, и поскольку муж ее был болезненным и мог умереть собственной смертью, — на это поруш сказал, что если думать об этом деле с практической целью, а не из интереса к Галохе[8], то следует обратиться к раввину из двора Шлоймы Киссина — реб Лейви Гурвицу, которого виленские раввины уполномочили решать дела халицы[9] и безмужних жен.Реб Лейви Гурвиц в юности отличался выдающимися способностями, и реб Иоселе, старший виленский законоучитель, взял его в зятья. У реб Иоселе было еще несколько зятьев и сын, все раввины. В городе поговаривали, что реб Лейви Гурвиц — из хасидов[10]
. Виленские законоучители и даже местечковые раввины в те времена носили мягкие гамаши, а из-под брюк реб Лейви выглядывали полусапожки из сыромятной кожи. У него была манера быстро-быстро бежать по улице и даже по дому; он кричал во время молитвы и первым завершал Шмоне эсре[11]. Реб Лейви не любил проповедников и обращался на «ты» даже к взрослым ешиботникам[12]. Во всем этом виленские миснагиды[13] усматривали железные доказательства того, что зять реб Иоселе — из хасидов. Люди поговаривали, что он редко берет в руки Гемору[14]; но соседи из двора Шлоймы Киссина рассказывали, что в окнах у реб Лейви свет горит до глубокой ночи и что якобы он бегает по всем комнатам с маленькой книжечкой Псалмов в руке и так громко взывает к Богу, что весь двор не может глаз сомкнуть.Реб Лейви Гурвиц испытал много несчастий. Его жена после первых и единственных родов сошла с ума и вот уже двадцать лет жила в сумасшедшем доме. Единственная дочь его с детства страдала тихим помешательством, а когда подросла, стала бить окна. Отец долго терпел и держал ее дома взаперти. В конце концов он вынужден был позволить отвезти свою единственную дочь в сумасшедший дом. Раввин остался в одиночестве и до полуночи метался по своим большим, пустым, освещенным комнатам с книжечкой Псалмов в руках.
Обслуживала его соседка по двору Хьена, старая одинокая женщина. Она каждый день убирала в комнатах, приносила воду и готовила пищу. Однажды Хьена рассказала соседям, что она слышала, как свояки уговаривали реб Лейви взять разрешение от ста раввинов и жениться на другой, так как на выздоровление его жены уже нет надежды. Реб Лейви возражал своим своякам-раввинам, что его будут осуждать: ему, мол, как молоденькому, жениться захотелось, когда у него жена и взрослая дочь в лечебнице.