Отец покупал книги, покупал Фолкнера, Кафку, Броха, по поводу Томаса Манна у него был полный бзик, он раз за разом перечитывал «Доктора Фаустуса», до оскомины цитировал драгоценные премудрости Серенуса Цейтблома и под конец жизни абсолютно потерял по отношению к этому тексту дистанцию. Своеобразную, однако же, историю читательских пристрастий моего отца следовало бы начать с одного июньского дня 1959 года, когда Епископ Вантула вручил ему в подарок «Волшебную гору». У меня и сейчас хранится этот экземпляр, я неизменно его перечитываю примерно каждые два года, он неизменно стоит в моей недавно лихорадочно упорядоченной библиотеке. Первый том слегка поврежден, первый том слегка попорчен, поскольку в свое время старик мой, узнав, что я собираюсь пойти на полонистику, швырнул его в стену. Я вошел в комнату и сказал, что, пожалуй, выбрал бы польскую филологию, поскольку мечтаю в будущем заниматься литературой, и отец, услышав новость, схватил как раз лежащую под рукой «Волшебную гору» и швырнул в стену. Потом он схватил стоящий на столе советский будильник и тоже швырнул в стену. Будильник разбился вдребезги, а «Волшебной горе» почти ничего не сделалось. Время перестало существовать, литература спаслась.
Вантула на мои литературные планы смотрел с пониманием, масштаб которого, собственно, только теперь я в состоянии оценить, так же, впрочем, как только теперь я в состоянии оценить значимость подаренных им книг. Четверть с лишним века назад мне казалось, что, например, «Об искусстве и существе лирической поэзии» Шумана, «Комизм» Быстроня или даже «Сочинения» Конинского — старье, я принимал эти книги из учтивости сердца, сегодня же, скажем так, моя склонность к старью возросла настолько, что я ценю уже и сердце не столь учтивое, сколь все еще желторотое.
Я писал свою несчастную магистерскую работу (сочинение с сегодняшней перспективы совершенно невразумительное); в Кракове не было подшивок «Искусства и Народа», я ездил в Варшаву, штудировал в Национальной Библиотеке подпольные журналы, ночевал в гостевых комнатах странноприимного дома на Медовой. Стояла холодная весна 1976 года. Епископ умирал. Жена Епископа с полной смущения улыбкой объясняла, что, к сожалению, теперь они по утрам спят чуть дольше и с завтраками я должен сам что-то придумать, зато каждый вечер они сердечно приглашают на ужин. И действительно, когда утром я выходил из гостевых комнат, этажом ниже под дверью Вантулов все еще стояло молоко, лежала газета «Жиче Варшавы», и я беззвучно, оберегая сон домочадцев, сбегал по лестнице, беззвучно обходил эту странную тишину, на троллейбусе доезжал по Краковскому Предместью и Новому Свету до большого перекрестка, в молочном баре[65]
напротив Дома партии ел булку с сыром, потом в неприглядном, битком набитом трамвае добирался до архивов Национальной Библиотеки и — за работу, за работу. Сколь же силен был мой исследовательский пыл и сколь внушителен творческий порыв, если в течение одного дня я был в состоянии своими незрелыми мыслительными комбинациями заполнить более десятка страниц формата А4.Вечером Вантула спрашивал, как прошел день, и когда я говорил, что исписал десять страниц, в нем видна была тоска уже по самой механике интеллектуальной работы. Он тосковал по исписанным страницам и, кажется, собирался, как только прибавится сил, как только потеплеет, начать писать воспоминания. А сил было мало, по утрам по-прежнему стояли заморозки, он похудел до неузнаваемости и сидел, одетый в халат, в большом, еще с Гой, кресле или полеживал у себя в кабинете. Я ужинал, мы смотрели «Новости», и Епископ Анджей Вантула в меру своих сил множество очень разных вещей в эти вечера рассказывал. Партнером для бесед я был, понятное дело, никудышным, но, видимо, само мое присутствие пробуждало в нем охоту говорить. Порой мне кажется, что я помню каждое слово, каждый жест, каждую историю, а порой наступает абсолютная тьма.
В интересе к смерти есть определенная доля порнографичности, заставляющая тех, кто еще не умер, выяснять, насколько те, кто умер, понимали, что умирают. И в преддверии скорого путешествия на тот свет насколько хорошо ориентировались они в теме того света? Какие видели знаки и как их понимали? Сколько в них было отречения, бунта, сколько отчаяния, несогласия, сколько знания, сколько неведения? Что на самом деле думал и как далеко за границы земного бытия выглядывал Анджей Вантула, когда, например, рассказывал о похоронах своего отца, о том, что тогда как раз установилась хорошая погода, ведь Старый Вантула очень хотел перед смертью, чтобы на его похоронах была хорошая погода, и казалось, это не сбудется, потому что все время страшно лило, но однако же, однако же в день похорон замечательно распогодилось, и никаких тут чудес — Епископ едва ли не презрительно взмахивал рукой, — просто исполнилось желание старого Вантулы.