Вдруг сильной и короткой волной от слободской к городской трамвайной линии, вдоль ветки, прокатились аплодисменты. Харченко отбил сумасшедший звонок, азартно крикнул: «Давай другой, этот весь вышел!» — и через несколько минут оседлал стул второго вагона, только что подошедшего к ветке по городской линии. Томление репортеров возобновилось в ослабленном виде… Блестящие улицы города лишались новых вагонов, улицы Слободки с их скромными домишками получали эти вагоны навсегда. Вот в чем дело, вот в чем значение момента! А когда и третий вагон благополучно перекочевал в Слободку, стал ее собственностью, они вдруг поняли, что вообще волновались напрасно, так как Харченко замечательный мужик, а репортеры «Маяка» подлинные светочи мысли.
Что тут началось! Шум, аплодисменты; Харченко, подбрасываемый руками рабочих; Мишук, размахивающий кепкой и поющий «Интернационал»; маленький митинг с коротким, как удар, выступлением Абросимова по поводу бюрократизма; Пеклевин, пробивающийся под градом насмешек и ругательств к городской линии… Забыв о том, что они газетчики, что им нужно поспешить в редакцию, пьяные от восторга, друзья, прихватив Мишука, нырнули в толпу, с боя заняли места в новом вагоне и прокатились по Слободке. Неповторимые минуты! Слободка ликовала, на остановках толпился народ и набивался в вагон до отказа, мальчишки сидели на длинных ступеньках-подножках, свесив ноги до земли, кондукторша не могла ходить по вагону и не требовала платы, но люди платили, все платили, передавая пятаки через цепь рук.
— Спасибо «Маячку» — позаботился! — сказал какой-то старик, и репортеры переглянулись, счастливые.
— Звони! — кричали пассажиры вагоновожатому. — Что ты едешь, как мертвый, в новом вагоне!
Звон, крики, свистки мальчишек…
— Слушай, тут поблизости есть киоск с газированной водой! — заныл на последней остановке Одуванчик. — Я весь так высох, что язык скрипит во рту. Изверг!
— Пьем, ребята, газированную! С сиропом! За мой счет…
Сопровождаемые Мишуком, репортеры явились в редакцию скромные, но преисполненные чувства собственного достоинства.
— Может быть, найдется местечко для нескольких строчек о том, как мы назло Нурину и тебе провели в Слободку три каких-нибудь новеньких вагончика? — осведомился Одуванчик у Пальмина. — Пока мы будем писать, можешь стоять руки по швам и кланяться. Мы можем написать о вагонах презренной прозой, можем и стихами. Что тебя больше устраивает?
— Гекзаметр твоего младшего собрата Гомера, вырезанный на доске коринфской меди, — деловито ответил секретарь редакции, продолжая кромсать рукопись Гаркуши. — Впрочем, можешь не беспокоиться. Редактор уже дал об этом потрясающем событии пятнадцать строчек — «По следам наших выступлений» — и пишет передовую статью о силе рабочей самодеятельности.
— Пятнадцать строчек петитом о трех вагонах! — остолбенел Одуванчик. — Ты смеешься!
— Не только о вагонах… Можешь торжествовать, Киреев: Пеклевин снят с работы за бюрократическое отношение к нуждам трудящихся и за очковтирательство…
— Пять строчек на вагон, пять строчек! — возмущался Одуванчик, провожая с Мишуком Степана до шлюпочной пристани. — Почему не две строчки на вагон? Ничего не понимаю! И мне кажется, что заметки должны были подписать мы. А что, нет? Ведь мы здорово провернули этот номер… что ты молчишь? Тебе все равно?
— Кто вчера хотел зачеркнуть свою подпись?
— То вчера, а то сегодня. Разница…
— Ладно… А я думаю о том, какая сильная штука газета. Правда, Мишук? Один человек сказал мне, что газетчики — это никтошки, безымянки. Слышишь? Мы никтошки, безымянки, люди без славы. Нам только и остается грести гонорар, пользоваться жизнью. Почему же сегодня счастлив и я, и ты, Мишук, и ты, Колька? Люди хвалят «Маячок», а я счастлив, будто хвалят меня, и я хочу снова пережить эти минуты. Нет, не эти, а такие же… И почему я чувствую себя таким сильным? Кажется, я могу поднять на плечо земной шар, честное слово!.. Я понимаю, что это не моя сила, а сила тех людей, которые помогают газете. И все-таки она во мне, вот тут! — Он стукнул себя кулаком в грудь, в сердце.
— Кажется, ты решил стать поэтом и перехватить мою грядущую славу, — пошутил Одуванчик.
— Брось дурака валять, Колька! — неожиданно и сердито осадил его Мишук и протянул Степану пятерню, широко открытую ладонью кверху. — Давай петушка, товарищ Степан! Правильно сказал, мастер, вот тут сила! — Он тоже со всего размаха стукнул себя кулаком в грудь и в сердце, его глаза блестели, лицо было просветленно-серьезным, гордым. — Что захотели, все будет наше. Разно Колька поймет? Он только стишки барышням пишет про природу. — Мишук помолчал, задумчиво глядя на Степана, и вдруг кивнул головой, ответив согласием на какую-то свою мысль: — Когда поговорим, мастер? Большой разговор будет.
— А ты приходи ко мне. Я буду рад.
Домой Степан пришел с первыми сумерками и у ворот встретился с девушкой — с той девушкой, которая предпочитала быть то шелестом кипариса, то лепестками роз.