— Что ж ты попусту морочишь голову Марусе? Зарабатываешь ты хорошо, девушка тебе нравится… Скажи ей все, что полагается, и перебирайся к ней.
— Что ты? — остолбенел Мишук. — Чего ты?
— Да ведь… ухлестываешь ты за ней… Думаешь, я не знаю, не вижу? Ну вот и надо кончать.
Мишук покраснел, побледнел, опустился на стул, потом тихо проговорил:
— Маруся этим не интересуется…
— Как это «не интересуется», если вы всегда вместе!
— Ну и что? Мы с ней «Азбуку коммунизма» читаем, еще о новом быте говорим, а насчет того… Я ее спросил, как она… относится к чувствам… к любви, например, а она так и сказала: «Не интересуюсь». — Он качнул головой: — А я тоже об этом говорить не умею. Вот интеллигенты в книгах умеют — так и чешут! И научиться нельзя. Стыдно как-то… — Он встал, надел кепку, резко закончил: — Ладно, ты больше про это не говори, не касайся… Она девушка особая, тут, я думаю, ждать надо, а?
— Может быть…
— Ну и все. Идем, провожу до ялика.
Газетные сутки обрывались. Степан отправлялся домой. Вот эти минуты между концом рабочего дня и сном были дьявольскими, но, к счастью, немногочисленными. Он засыпал, будто падал в черную, глухую пустоту, ему ничего не снилось, и просыпался он утром, лежа на том же боку, на каком уснул.
2
Будь воля Степана, он продлил бы такой образ жизни бесконечно: вытеснить мысль, даже возможность мысли, о Нетте напряженной работой, не знать остановки в лихорадочном беге по газетным рубрикам, да еще, пожалуй, отменить бы воскресенья, пустые дни, когда приходится торчать на глазах у самого себя.
В один из субботних вечеров Степан засиделся в редакции с Дробышевым, который дожидался оттиска полосы со своей статьей.
— Вы блестяще работали всю неделю, — сказал Владимир Иванович. — Глядя на вас, я вспоминаю мою молодость. Тоже начал свой журналистский век репортером, остался в душе репортером и, лежа в гробу, пожалею, что заметку о моих похоронах даст какой-нибудь молодой нахал и, конечно, переврет все, что только можно… Завидую вам, Киреев! Сейчас вы проходите увлекательную профессиональную проверку на глубокое дыхание, выносливость. Если нынешняя гонка не отвратит вас навсегда от газетной работы, если вам не опротивеет запах типографской краски, то станет очевидным, что вы настоящий журналист, клад для любой редакции… Я видел множество квазижурналистов, которые выдыхались сразу же после дебюта, иногда очень удачного.
— А сколько таких видел я! — подхватил Нурин, только что пришедший из типографии немного отдохнуть. — Иных уж нет, а те далече… Из десяти бухгалтеров девять на всю жизнь остаются жрецами дебета-кредита, из ста человек, пробующих свои силы в журналистике, лишь один умудряется пронести этот крест до гробовой доски. Стать газетчиком может почти каждый грамотный человек. Но стать и остаться — совершенно разные вещи.
— Чем эти девяносто девять отличаются от одного? — спросил Степан.
— Тем же, чем отличаются барышни, пачкающие холст масляными красками, от Репина, который ведь тоже пачкает холст, но как-то по-особому. Весь вопрос в степени талантливости, даровитости, — начал перечислять Нурин, но ему позвонили из типографии, и он убежал.
— Талант, даровитость? — с усмешкой повторил его последние слова Дробышев. — А сколько было и есть в журналистике совершенно бездарных ремесленников, сколько тряпкообразных слюнтяев, сколько наглых охотников за легким рублем! Впрочем, не в них дело, не они определяют лицо журналистики, а те, кто приходит в журналистику именно в силу своей способности относиться к жизни с родственным вниманием, активно, творчески… Раньше, до революции, таких было мало, такие быстро сгорали, спивались, попадали в лапы охранки. Сейчас, когда за подготовку журналистских кадров взялась партия, прослойка журналистов-борцов будет быстро расти. И горе ремесленникам, холодным душам, для которых, в сущности, все равно, где зарабатывать — в мелочной лавчонке или в редакции газеты! Рано или поздно для них не останется места в газетах, ведущих непрерывное, горячее наступление на старый мир, на пережитки, оставленные нам старым миром… — Он прервал себя: — О чем вы задумались, Киреев?
— Я слушаю вас…
— Повторите мою последнюю мысль… Вы не слышали ничего — значит, нет смысла продолжать… Иду в типографию… Вы мрачны, как демон, Киреев. Пальмин говорит, что вы ведете жизнь убежденного аскета и носите под толстовкой монашескую власяницу. Не одобряю и настойчиво советую встряхнуться. Скука утомляет сильнее, чем пилка дров… Завтра у нас маленькое семейное торжество. Мы с Тамарой Александровной будем вам очень рады. Приходите! Пообедаем и поболтаем… Приглашение принято?
— Спасибо… Я постараюсь.