Он, дескать, и с маленьким барином совсем вольно обращается, не так, как слуга, он и барыниной доброты не чувствует, он и с Анюткой что-то шепчется часто… Стыдно даже.
Все это говорилось намеками, предположениями, сопровождаемое уверениями в своей преданности барыне.
Молодая женщина все это слушала и стала с Чижиком еще суровее и придирчивее. Она зорко наблюдала за ним и за Анюткой, часто входила невзначай будто в детскую, выспрашивала у Шурки, о чем с ним говорит Чижик, но никаких сколько-нибудь серьезных улик преступности Федоса найти не могла, и это еще более злило молодую женщину, тем более, что Федос, как будто и не замечая, что барыня на него гневается, нисколько не изменял своих служебно-официальных отношений.
«Бог даст, белобрысая уходится?» — думал Федос, когда невольная тревога подчас закрадывалась в его сердце при виде ее недовольного, строгого лица.
Но белобрысая не переставала придираться к Чижику, и вскоре над ним разразилась гроза.
В одну субботу, когда Федос, только что вернувшийся из бани, пошел укладывать мальчика, Шурка, всегда делившийся впечатлениями со своим любимцем-пестуном и сообщавший ему все домашние новости, тотчас же промолвил:
— Знаешь, что я тебе скажу, Чижик…
— Скажи, так узнаю, — проговорил, усмехнувшись, Федос.
— Мы завтра едем в Петербург… к бабушке. Ты не знаешь бабушки?
— То-то не знаю.
— Она добрая-предобрая, вроде тебя, Чижик… Она — папина мать… С первым пароходом едем…
— Что же, дело хорошее, братец ты мой. И добрую бабку свою повидаешь, и на «праходе» прокатишься… Вроде быдто на море побываешь…
Наедине Федос почти всегда говорил Шурке «ты». И это очень нравилось мальчику и вполне соответствовало их дружеским отношениям и взаимной привязанности. Но в присутствии Марьи Ивановны Чижик не позволял себе такой фамильярности: и Федос и Шурка понимали, что при матери нельзя было показывать интимной их короткости.
«Небось прицепится, — рассуждал Федос, — дескать, барское дите, а матрос его тыкает. Известно, „фанаберистая“ барыня!»
— Ты, Чижик, разбуди меня пораньше. И новую курточку приготовь, и новые сапоги…
— Все изготовлю, будь спокоен… Сапоги отполирую в лучшем виде… Одно слово, в полном парате тебя отпущу… Таким будешь молодцом, что наше вам почтение! — весело и любовно говорил Чижик, раздевая Шурку. — Ну, теперь помолись-ка богу, Лександра Васильич.
Шурка прочитал молитву и юркнул под одеяло.
— А будить тебя рано не стану, — продолжал Чижик, присаживаясь около Шуркиной кровати, — в половине восьмого побужу, а то, не выспамшись, нехорошо…
— И маленькая Адя едет, и Анютка едет, а тебя, Чижик, мама не берет. Уж я просил маму, чтобы и тебя взяли с нами, так не хочет…
— Зачем меня брать-то? Лишний расход.
— С тобою было бы веселее.
— Небось и без меня не заскучишь… День-то не беда тебе без Чижика побыть… А я и сам попрошусь со двора. Тоже и мне в охотку погулять… Ты как полагаешь?
— Иди, иди, Чижик!.. Мама, верно, пустит…
— То-то надо бы пустить… Во весь месяц ни разу не ходил со двора…
— А ты куда же пойдешь, Чижик?
— Куда пойду? А сперва в церкву пойду, а потом к куме-боцманше заверну… Ейный муж мне старинный приятель… Вместе в дальнюю ходили… У них посижу… Покалякаем… А потом на пристань схожу, матросиков погляжу… Вот и гулянка… Однако спи, Христос с тобой!
— Прощай, Чижик! А я тебе гостинца от бабушки привезу… Она всегда дает…
— Кушай сам на здоровье, голубок!.. А коли не пожалеешь, лучше Анютке дай… Ей лестнее.
— И ей дам… и тебе! — сонным голосом пролепетал Шурка.
Шурка всегда угощал своего пестуна лакомствами; нередко нашивал ему и куски сахара. Но от них Чижик отказывался и просил Шурку не брать «господского припаса», чтобы не вышло какой кляузы.
И теперь, тронутый вниманием мальчика, он проговорил с нежностью, на какую только был способен его грубоватый голос:
— Спасибо тебе за ласку, милый… Спасибо… Сердчишко у тебя, у мальца, доброе… И рассудлив по своему глупому возрасту… и прост… Бог даст, как вырастешь, и вовсе будешь форменным человеком… правильным… Никого не забидишь… И бог за то тебя любить будет… Так-то, брат, лучше… Никак, уж и уснул?
Ответа не было. Шурка уже спал.
Чижик перекрестил мальчика и тихо вышел из комнаты.
На душе у него было светло и покойно, как и у этого ребенка, к которому старый, не знавший ласки матрос привязался со всею силою своего любящего сердца.
На следующее утро, когда Лузгина, в нарядном шелковом голубом платье, с взбитыми начесами светло-русых волос, свежая, румяная, пышная и благоухающая, с браслетами и кольцами на белых пухлых руках, торопливо пила кофе, боясь опоздать на пароход, Федос приблизился к ней и сказал:
— Дозвольте, барыня, отлучиться со двора сегодня.
Молодая женщина подняла на матроса глаза и недовольно спросила:
— А тебе зачем идти со двора?
В первое мгновение Федос не знал, что и отвечать на такой «вовсе глупый», по его мнению, вопрос.
— К знакомым, значит, сходить, — отвечал он после паузы.
— А какие у тебя знакомые?
— Известно, матросского звания…