Я каждый день старался показать ему какую-нибудь новую особенность этого края. Тут были серные источники, которые он назвал замечательными — лучше, чем европейские курорты с минеральными водами, благодаря их природной естественности, первобытности, нетронутости цивилизацией. Тут были подступавшие к самому дому «девственные леса», куда он вскоре сам без меня стал захаживать, очарованный секвойями, земляничными деревьями, полевыми цветами и пышным папоротником. А еще больше очарованный тем, что он называл «запущенностью», поскольку в Европе нет лесов, которые выглядели бы такими дикими, как наши американские. Он не мог взять в толк, почему никто не собирает сушняк, сучья и стволы, кучи которого громоздились по обе стороны от тропы. Столько дров пропадает зря! Столько строительного материала валяется, и никому он не нужен, никто им не воспользуется, когда в Европе люди ютятся в жалких комнатушках без отопления. «Что за страна! — восклицал он. — Богатая, изобильная. Не удивительно, что американцы так щедры и великодушны».
Жена у меня неплохо готовила. Скажу больше, она готовила замечательно. На столе всегда было вдоволь еды и вина, чтобы промочить глотку. Калифорнийского, естественно, но он считал, что это превосходное вино, даже лучше французского
Но больше всего он страдал от нашего американского табака. Особенно отвратительны были сигареты. Нельзя ли достать «голуаз», может быть, в Сан-Франциско или Нью-Йорке? Я предположил, что наверняка можно, но обойдутся они недешево. Не попробует ли он из американских что получше? (Тем временем, ничего не говоря ему, я слезно просил друзей, живших в больших городах, раздобыть каких-нибудь французских сигарет.) Тонкие сигарки показались ему вполне сносными. Вкусом они напоминали другие, которые ему нравились даже больше, — манильские. В следующий раз оказавшись в городе, я нашел для него «стоджи», итальянские дешевые сигары. Подфартило! Боже правый! То ли еще будет, подумал я про себя.
Осталось разрешить последнюю проблему — с писчей бумагой. Ему, настаивал он, необходима бумага определенного формата. Он продемонстрировал лист из тех, что привез с собой из Европы. Я прихватил образец с собой в город, чтобы поискать что-то подобное. Не нашел, к несчастью. Формат был необычный, которым, очевидно, никто не пользовался. Он не мог поверить, что такое возможно. Америка производит все, и с избытком. Странно, что невозможно отыскать обыкновенную бумагу. Он был вне себя. Щелкая по листу ногтем, восклицал:
— В Европе везде полно такой бумаги, именно такого формата. А в Америке, где есть все что угодно, ее не сыщешь.
Говоря откровенно, я тоже начал звереть от всей этой дерьмовой истории. Чего он мог такого писать, что ему требовалась бумага непременно такого формата и никакого другого? Я раздобыл ему и тальк от «Ярдли», и «голуаз», и одеколон, и пемзовый, слегка ароматизированный порошок (чистить зубы), а теперь он отравлял мне жизнь этой своей бумагой.
— Не хотите на минутку выйти наружу? — попросил я. Попросил сдержанно, ласково, мягко. — Взгляните туда... взгляните на океан! Взгляните на небо! — Я показал на распустившиеся цветы. Колибри, стрекоча всеми своими моторчиками, зависла в воздухе, словно собираясь опуститься на розовый куст рядом с нами. — Regardez-moi ca![307]
— воскликнул я. Выдержал соответствующую паузу и очень спокойно сказал: — Когда у человека есть все это, разве не может он писать на какой угодно бумаге, хоть на туалетной, если это необходимо?Это произвело впечатление.
—
— Именно что считаю, — сказал я.
— Вы должны простить меня. Очень сожалею. Я так вам признателен за все, что вы для меня сделали.