Потом пришло письмо от Варда. Он договорился насчет званого вечера
«Вот ведь подлец! — сказал я себе. — Не мог хотя бы охмурить миллионершу, чтобы выручить ближнего».
Вслед за этим появился Бертран с новым разрешением на полет, до которого на сей раз оставалась добрая неделя. И вновь я известил его высочество, что серебряная птица небесная — в его распоряжении. Не соизволит ли он испытать, на что она способна?
Последовавший ответ был ясен и четок. Никаких таинственных недомолвок.
Приведу суть его письма... Да, он согласится на предложение лететь самолетом, но лишь при одном условии, а именно: прежде я должен перевести на его счет в парижском банке сумму, эквивалентную тысяче долларов. Причину такого требования нетрудно понять. Он покинул Европу, будучи нищим, и у него нет намерения возвращаться к нищете. Я подбил его приехать в Америку, я обещал заботиться о нем. Он вовсе не горит желанием вернуться в Париж, это я горю. Я хочу избавиться от него, отречься от своего священного долга. Что до денег, которые я потратил на него, — он упоминал об этом вскользь, словно это был пустяк, — то он просил не забывать, что подарил мне свою фамильную драгоценность, свое единственное материальное сокровище, которому нет цены. (Он имел в виду, конечно,
Я вышел из себя. Немедленно написал ему, что, если на сей раз он не сядет на самолет, если не уберется к чертовой матери из страны и не оставит меня в покое, я брошу его на произвол судьбы. Мне плевать, что с ним будет, написал я. Может хоть прыгать с моста Золотые Ворота. А в постскриптуме сообщил, что через день-два к нему зайдет Лилик, занесет его
Теперь письма приходили одно за другим, и претолстые. Он был в панике. Бросить его на произвол судьбы? Оставить без всяких средств? Одного в чужой стране? Больного, стареющего человека, который не имеет права искать работу? Нет, я никогда такого не сделаю! Только не Миллер, которого он так давно знает, у которого такая большая, такая сострадательная душа, который помогает всем и каждому, который пожалел его, несчастного, и поклялся заботиться о нем, покуда сам жив!
«Да, — писал я в ответ, — это тот самый Миллер. И он сыт по горло. Ему это все осточертело. Он больше не желает иметь с вами дело». Я обзывал его червем, пиявкой, вымогателем.
Он перекинулся на мою жену. Писал ей длинные, слезливые письма, полные жалости к себе. Уж она-то войдет в его положение! Дорогой Миллер сошел с ума, превратился в камень. Le pauvre[398], когда-нибудь он еще пожалеет об этом. И так далее, и тому подобное.
Я твердо сказал жене, чтобы не обращала внимания на его сетования. Сомневаюсь, что она послушалась. Она его жалела. Верила, что в последнюю минуту он образумится, сядет на самолет, забудет свои дурацкие требования. «Дурацкие!» — это ее выражение.
Мне пришли на память слова Рамакришны об «ограниченных» душах: «Те, кто подобным образом угодил в ловушку мира, — это