Марина Михайловна проводила мужа на кухню, села напротив него за стол и подперла щеки ладонями.
– Ты ничего не слышишь? – загадочно прошептала она.
– Нет, а что? – Антон Иванович прислушался, но ничего как будто не разобрал.
– Тебе ничего не кажется странным?
– Странным?.. Гм, странной мне кажешься только ты. Впрочем, не обращай внимания. Я пьян.
– Ты пьян? Да нет, просто от тебя пахнет вином, причем каким-то хорошим, тонким… что вы пили?
– Водку.
– Водку? Не может быть. А какой аромат приятный.
– Это у Капитонова квартира такая. Как винный музей… Погоди-ка, а может, мы и вино пили? Что-то я не совсем помню… Он странный вообще-то мужик, забубенный.
– Итак… – произнесла загадочно жена, – ты ничего не слышишь?
– Да нет… – Антон Иванович покрутил в недоумении головой. – Ничего.
– А тишина? Ты слышишь, какая тишина?
– Да, что-то такое есть… Но я не пойму… Марина, ты о чем все-таки?
– Не знаю, радость это или печаль. Но в одном я убедилась: ты пророк.
– Ну, хватила в самом деле! Что случилось-то?
– А вот что. У соседей наверху собака покончила самоубийством.
– Как покончила самоубийством?
– Да так… Запрыгнула на подоконник, рама была открыта, и выбросилась из окна…
Антон Иванович округлил глаза:
– Ты-то откуда это знаешь?
– Все в доме говорят.
– И что, насмерть?
– Конечно. С двадцать первого-то этажа…
– Бедный Бинго! Бедный Бинго! – с искренней болью в голосе произнес Антон Иванович.
– А помнишь, сколько раз ты говорил: «Кончится все это тем, что не выдержит собака издевательств и выбросится из окна!»
– Каких издевательств?
– Одиночества. Вечного, постоянного одиночества. Сколько она выла, сколько гавкала, сколько страдала, с ума можно сойти.
– Да, что-то такое я говорил…
– Не «что-то такое», а именно так ты и говорил: «Выбросится из окна, помяни мое слово!»
– Как я любил его пение…
– Какое пение? Ах, это… никак я не могу привыкнуть, что вой и лай собаки ты называешь пением.
– Ты просто не понимаешь…
– Да что тут понимать? Я хорошо помню, ты сам долго не переносил ни ее лая, ни ее воя.
– А потом я понял, что она страдает, а разве может чужое страдание раздражать или выводить нас из себя? В страдании Бинго я научился различать плач души, а плач – это своего рода песня, только грустная, страшная в своей боли и пронзительности.
– Ну, про это я ничего не хочу слушать, – махнула рукой Марина Михайловна. – Вой, плач, песня… Какая там песня, если места себе не находишь в собственной квартире. Общий для всех дом – это не зверинец и не вольер для любителей животных. Я хочу, как все нормальные люди, жить спокойно и наслаждаться уютом и тишиной. Имею на это полное право.
– Да, но какие высоты он выдавал в своем песенном горевании, в трагическом упоении одиночеством и тоской! Какие глубины! Какие небесные дали!
– Ты до сих пор пьян, что ли?
– Да, пьян, наверное. А что?
– Несешь как всегда околесицу про этого несчастного пса. Царство ему небесное.
– Нет, ты не понимаешь, Марина…
– Я одно понимаю (и убедилась в этом не раз): ты пророк. Не знаю, какой величины, какого масштаба, но пророк. Вот как что скажешь, так тому и быть. Бояться тебя надо. Ох, бояться, Антоша!
– Скажешь тоже… Ты лучше ответь: есть ли у тебя супчик какой-нибудь такой понаваристей да погорячей?
– Ах, подлизуля… Есть, конечно, есть. Сейчас налью! – И, поцеловав Антона Ивановича в его такую домашнюю, теплую лысину на макушке, Марина поднялась из-за стола и направилась к плите.
Нина приехала в Москву из деревни Гиреево, с Владимирщины. Говорят, когда-то хан Гирей оставил на месте русского поселения пепелище, а оно возьми да возродись. Пепелище прозвали Гирей, заклеймить хотели хана, но, как часто у нас бывает, увековечили его имя. Так и пошла новая история деревни: Гиреево да Гиреево. Ничего татарского, конечно, в жителях Гиреева не наблюдалось, кроме раскосых глаз да тончайших талий у девушек, но все же от других людей они явно отличались: то ли статью своей, то ли норовом, то ли черно-дымными глазами с поволокой. Во всяком случае, как только появилась Нина в строительном общежитии, многие пытались приударить за ней, да не получалось: дикая какая-то была, резкая, неуправляемая… А что хотели-то? Девчонке всего семнадцать, будешь тут дикой, когда всего боишься да от всего шарахаешься: чего этим мужикам надо? Да и мать перед глазами стоит, когда отпускала Нину в Москву: «Смотри, в подоле принесешь – убью!»
А тут как-то раз приехали веселые ребята из Армении, да и не работать вовсе, а так, в гости к кому-то, верней, один был родственник Верки-разлучницы (прозвище такое у нее было), а другие двое с ним за компанию прикатили. Вот Тигран, один из троицы, и сказал Нине, глядя твердым и честным взглядом в раскосые ее глаза:
– Ты жена моя!
По-русски он говорил плохо и что хотел сказать, трудно понять, скорей всего: «Ты такая женщина-красавица, вай-вай, и как я хочу тебя!» – а получилось:
– Ты жена моя!
Как околдовал ее. Ничего она не понимала ни в любви, ни в словах, ни в обещаниях, а только так вот бездарно и странно отдалась ему, потому что он твердо сказал, как отрезал:
– Ты жена моя!