Окружив себя мистификациями, Китай породил и свои стилистические законы.
Небольшой урок грамматики.
Правильно говорить: «Я научился читать в Болгарии» или «Я встретил Евлалию в Бразилии». Но было бы неверным сказать: «Я научился читать в Китае» или «Я встретил Евлалию в Китае». Говорят: «В Китае я научился читать» или «В Пекине я встретил Евлалию».
Нет ничего коварнее синтаксиса.
И в данном случае это очень важно.
Так, неправильно говорить: «В 1974 году я высморкался» или «В Пекине я завязал шнурки». Нужно хотя бы добавить «в первый раз» – иначе фраза режет слух.
Неожиданный вывод: китайские повести рассказывают о столь удивительных вещах по причинам прежде всего грамматическим.
А когда к синтаксису примешивается мифология, это радует стилиста.
И если соблюдены требования стиля, можно рискнуть написать следующее: «В Китае я познала свободу».
Истолкование этого скандального заявления: «В чудовищном Китае времен «банды четырех» я познала свободу».
Истолкование этой абсурднейшей фразы: «Я познала свободу в тюремном гетто Саньлитунь».
Извинением столь шокирующему высказыванию может служить лишь его истинность.
В этом кошмарном Китае иностранцы-взрослые чувствовали себя подавленно. Их возмущало то, что они видели, а то, чего не видели, возмущало еще больше.
Зато дети были довольны.
Страдания китайского народа их не волновали.
Быть загнанными в бетонированное гетто с сотнями своих сверстников казалось им счастьем.
Я сильнее других ощущала эту свободу. Я только что приехала из Японии, где провела несколько лет и ходила в японский детский сад – это было все равно что служба в армии. Дома за мной присматривали гувернантки.
В Саньлитунь никто не следил за детьми. Нас было так много в таком тесном пространстве, что это казалось излишним. И по неписаному закону родители, прибывая в Пекин, предоставляли своих отпрысков самим себе. Вечерами взрослые, чтобы не впасть в депрессию, уходили куда-нибудь развлекаться, а нас оставляли одних. Со свойственной их возрасту наивностью они полагали, что мы устанем и в девять ляжем спать.
Каждый вечер мы отряжали кого-нибудь следить за родителями и предупреждать об их возвращении. Тут все бросались врассыпную. Дети мчались каждый в свою камеру, одетыми прыгали в кровать и притворялись, что спят.
Потому что ночью война была прекрасней всего. Крики испуганных врагов громче звучали в темноте, засады становились более хитроумными, а роль разведчика – проливать свет – приобретала еще больший светоносный смысл: на своем иноходце я чувствовала себя живым факелом. Я не была Прометеем, я была огнем и похищала себя самое. С восторгом наблюдала я, как мой огонек украдкой пробегал по темным китайским стенам.
Война представлялась нам благороднейшей из игр. Само это слово звенело, как сундук с сокровищами. Его взламывали, и наши лица озарялись сиянием дублонов, жемчуга и драгоценных каменьев, но больше всего здесь было неистовой ярости, благородного риска, грабежей, вечного террора, и, наконец, дороже всех алмазов были воля и свобода, которые свистели в ушах, превращая нас в титанов.
Подумаешь, нельзя выходить из гетто! Свобода не измеряется в квадратных метрах. Свобода – это быть предоставленным самому себе. Лучшее, что взрослые могли сделать для детей, – это забыть о них.
Забытые китайскими властями и собственными родителями, дети Саньлитунь были единственными полноценными личностями во всем народном Китае. У них было упоение, героизм и священная злость.
Играть во что-то, кроме войны, означало бы уронить себя.
Этого Елена ни за что не хотела понимать.