Прошла еще одна ночь. Мое положение не улучшилось. Я не проявил никакого интереса, как это делал раньше, к появившимся в палате молоденьким сестрам. Все чаще и чаще возникала мысль о смерти. Еще совсем недавно эта мысль вызывала протест; теперь же я чувствовал: мой последний вздох будет моим последним страданием. Я мысленно прощался с матерью, говорил ей хорошие слова, подумал о Люсе: очень хотелось, чтобы она всплакнула на моей могиле; промелькнула девушка с каштановой гривой — в это мгновение появилось страстное желание жить. Прошло еще несколько часов, и я вдруг стал проваливаться куда-то. Потом меня подхватила неведомая сила и вознесла над койкой. Я увидел сползшее на пол одеяло, сбившиеся простыни, нетронутый обед под салфеткой, себя с капельками пота на лбу, искусанными губами, набухшими веками. Лицо ощутило теплое дуновение, где-то вдали, в кромешной тьме, возникло слабое мерцание. Оно усиливалось, и вскоре я отчетливо увидел усыпанный ромашками лужок и давным-давно умершего отца, подзывавшего меня рукой. Я помнил его смутно, но мать часто рассказывала о нем; пожелтевшая от времени фотография дополняла мои воспоминания и материнские рассказы. Отец был изображен во весь рост — в косоворотке, перехваченной узким ремешком, в грубых сандалиях. И сейчас он был одет так же. Отец что-то говорил, но его голос не доносился до меня. Он стоял на самом краю лужка, вклинившегося в лиственный лес, над которым возвышалась белая колокольня без креста, с узкими и высокими прорезями. Точно такая же колокольня была в той деревне, где я проводил летние каникулы. Тихие посвисты реполовов, громкое щебетание щеглов, шелест листвы, тягучий скрип раскачиваемых ветром деревьев — все это обостряло мое воображение. Вспоминая Люсю и гадая на ромашке, я иногда спохватывался и думал: «Цветку, должно быть, больно». Срубленное дерево, сломленная ветка тоже вызывали в моей душе печаль. Были на моей совести и грехи пострашнее — околевшие от неправильного кормления птенцы, умерщвленные ужи и гадюки. Убивать пресмыкающихся меня заставлял страх, а все остальное, очень скверное, я делал или по необдуманности, или потому, что хотел узнать, понять, проверить…
Я и отец продолжали двигаться друг к другу. Мы не шли, а именно двигались, точнее — плыли, влекомые каким-то неведомым течением. Теперь нас разделяла все суживающаяся темная пустота. Было радостно и легко. Осталось преодолеть несколько метров, и в это время раздался истошный вопль Гали:
— Самохин летальгирует!
Вбежала Вера Ивановна, нянечка, потом еще один врач. Тело начало ощущать уколы, массаж. Я слышал голоса, видел встревоженную Веру Ивановну, нянечку, обхватившую руками кислородную подушку, приоткрывшего дверь Панюхина с испуганным лицом, горестно подобравшего губы Василия Васильевича. Душа продолжала стремиться к отцу, но темная пустота перестала суживаться, отцовские жесты утратили энергию и четкость, ромашковый лужок и лес с возвышавшейся над ним колокольней постепенно окутывался дымкой…
На следующий день был консилиум. Я узнал, что у меня аспирационная пневмония. Профессор, возглавлявший консилиум, безапелляционно сказал:
— Нужен стрептомицин!
Начальник госпиталя — упитанный, бритоголовый майор с глазами навыкате — почтительно доложил, что достать этот препарат невозможно, к тому же он очень дорог — 92 рубля грамм, Вера Ивановна тотчас сказала, что моя мать готова оплатить расходы. Начальник госпиталя поморщился.
— Лечение в нашей стране бесплатное. Где взять препарат — вот в чем вопрос?
— В горздрав обратитесь, в министерство, наконец! — потребовал профессор.
Начальник госпиталя не посмел возражать.
После «мертвого часа» в палату впустили мать. Она сидела на краешке стула и поглаживала мою руку. Ее глаза были усталые и печальные, в волосах погустела седина. Иногда мать отворачивалась, и тогда я видел, как вздрагивают ее плечи. Мне по-прежнему было скверно. Лицо матери расплывалось, исчезало, но даже в эти минуты я чувствовал: она рядом. Мать принесла лакомства, купленные в коммерческом магазине. Чтобы не огорчать ее, я заставил себя прожевать «мишку», с большим трудом съел половину творожного сырка. На ночь дверь палаты оставляли открытой. В полузабытьи слышал осторожные шаги дежурной сестры. Она или останавливалась в дверях, или подходила: смачивала мне губы, поправляла подушку.