С инициативой созыва европейского конгресса выступил и Петербург. Российское руководство с беспокойством следило за успехами прусской армии и планировало включить изрядно заржавевший механизм «Европейского концерта», чтобы не допустить существенного изменения баланса сил в Центральной Европе. Но Бисмарк вновь потянул за чувствительную для российского монарха струну, указав на угрозу революционных выступлений в самом сердце Европы. «Не спровоцировав революцию в Пруссии и Германии совершенно невозможно отказаться от плодов нашей победы, достигнутой с риском для нашего существования, и сделать устройство Германии зависимым от решений конгресса» — писал он[344]
. В конечном счете ему удалось поставить Петербург перед свершившимися фактами, не дав российским политикам сыграть привычную роль арбитра в германских конфликтах и вынудив их сделать хорошую мину при плохой игре.В то же время глава правительства четко понимал, что надолго удержать великие державы от вмешательства не получится. Следовательно, необходимо было как можно быстрее договориться с Австрией, возможно, на достаточно мягких условиях. Для Бисмарка было достаточно того, что дунайская монархия откажется от любого участия в германских делах. Демонстративно унижать ее или требовать территориальных уступок он не хотел, поскольку это могло осложнить переговорный процесс и привести к длительной и бессмысленной вражде с Веной. Однако монарх оставался глух к этим аргументам.
Сложилась парадоксальная ситуация — чуть больше месяца назад Бисмарку пришлось приложить массу усилий для того, чтобы убедить короля начать войну, теперь он никак не мог уговорить его завершить кампанию. Сам «железный канцлер» на склоне лет вспоминал, что у него были две главные сложности: «Сначала заманить короля в Богемию, а после выманить его оттуда»[345]
. «Если мы не будем ставить преувеличенные запросы и не поверим в свою способность завоевать весь свет, то мы получим мирный договор, достойный наших усилий. Однако мы так же легко воспаряем, как впадаем в уныние, и передо мной стоит неблагодарная задача лить воду в бурлящее вино и напоминать о том, что мы живем в Европе не в одиночку, а между тремя державами, которые относятся к нам с завистью и ненавистью» — писал Бисмарк Иоганне 9 июля[346]. В пылу споров министр-президент язвительно предложил двинуть прусские войска после захвата Вены в Венгрию, откуда уже рукой подать до Константинополя. Поскольку коммуникации к этому моменту так или иначе оборвутся, на берегах Босфора можно будет спокойно основать новую Византийскую империю, предоставив Пруссию ее судьбе[347]. Военные же говорили о том, что любая передышка позволит австрийцам собраться с силами и создать эффективную оборону.На военном совете 12 июля Бисмарку снова пришлось спорить и с королем, и с генералами. В своих воспоминаниях он писал об этом: «Для наших дальнейших отношений с Австрией мне было важно по возможности предотвратить оскорбительные для нее воспоминания, насколько это удавалось без ущерба для нашей германской политики. Победоносное вступление прусских войск в неприятельскую столицу, конечно, было бы весьма отрадным воспоминанием для наших военных, но для нашей политики в этом не было надобности: самолюбие Австрии было бы тем самым, как и уступкой нам любого их исконных владений, уязвлено. Не представляя для нас крайней необходимости, это причинило бы излишние затруднения нашим будущим взаимоотношениям. Я уже тогда не сомневался, что завоеванное в этом походе нам придется защищать в дальнейших войнах, как достижения двух первых силезских войн Фридриху Великому пришлось защищать в более жарком огне Семилетней войны. Что французская война последует за австрийской, вытекало из исторической логики даже в том случае, если бы мы могли предоставить императору Наполеону те небольшие компенсации, которые он ожидал от нас за свой нейтралитет. И в отношении России можно было сомневаться, какова будет реакция, если там ясно представят себе, какое усиление заключается для нас в национальном развитии Германии. Как сложатся дальнейшие войны за сохранение добытого, не поддавалось предвидению, но во всех случаях важно было следующее: будет ли настроение, в каком мы оставим наших противников, непримиримым и окажутся ли раны, которые мы нанесем их самолюбию, неисцелимыми. В этом соображении заключалось для меня политическое основание скорей предотвращать, нежели поощрять триумфальное вступление в Вену на манер Наполеона. В положениях, подобных тому, каким было в то время наше, политически целесообразно не ставить после победы вопроса, что можно выжать из неприятеля, но добиваться лишь того, что составляет политическую необходимость»[348]
.