Оглядывая стены, обратил Гавриил Ионович внимание ли многочисленные фотографии в почерневших от времени рамках. Поднявшись со стула, подошел к фотокарточкам и стал их разглядывать. На одной из них нашел себя. Он бережно снял рамку и, возвращаясь к столу, сказал: Не надо ее открыто держать. Не для чего беглого арестанта показывать.
Услышав это, Акулина и Евстафий переглянулись.
Поняли: отец скрывается. Невестка перевела разговор на другое.
— Ой, что же я сижу? Вам же умыться с дороги, да и поесть надо.
Она поднялась и поспешила к плите, стала ее разжигать, что-то ставить, подогревать, стараясь не греметь посудой. Евстафий с отцом продолжали сидеть у стола.
— Что же, батя, стряслось там у вас, расскажите, если можно?
— Почему же нельзя? Можно. Вы ведь свои как-никак, дети наши. Раскулачили нас, Евстафьюшка. Баз разгромили, супостаты, с родного гнезда согнали, все нажитое забрали. Проклятая голытьба да активисты! Как же, кулак ведь был, мироед! За то, что им, иродам, зерно молол да в тяжелое время чем мог помогал до урожая, отблагодарили меня.— Гавриил стиснул зубы так, что на скулах зло заходили желваки.— Одним словом, сынок, нет больше в нашей станице исправного мужика Гавриила Желтова, есть кулак, мироед, раскулаченный и высланный в дальние края. А ты думаешь, я сдался им так просто? Не из такого теста я зроблен. Голодранцы! Мать с Варюхой и Степаном повезли в эшелоне в астраханские степи, на высылку. А я, как видишь, здесь — сбежал тогда и вот уже много лет, как бездомный пес, маюсь. Неделю бродил по буеракам да глухомани. Возвернулся ночью в станицу, после раскулачки хотел было баз новый свой порешить. Не мне — так никому, думал, да опоздал. Кто-то это уже сделал за меня. Сказывала кума, что Петруха Крюков его поджег,— помнишь, варнак такой, сухопарый, батрачил у нас на мельнице? Ушел перед раскулачиванием от нас, разобиделся. Вот он и поджег. Не заплатил ты мне, Гавриил Ионович, за мой труд сполна, вот и ухожу,— иронически перекривил его Желтов, вспоминая былое.— Ушел, стало быть. А как начали нас вывозить, объявился...
Троих нас тогда вывезли — меня, Фаньку Горбатого — помнишь, что все лошадьми торговал да керосиновую лавку держал? Еще бывшего писаря атаманского, Покровского Михаила. Сват наш Игнатий Григорьевич еще давно пропал без вести. А то его тоже раскулачили бы. Так-то... Остальные записались в их колхоз и сдали все туда, в общую кучу. К весне уже вместе пахать собирались. Сидор Бояркин там у них верховодил... Когда нас вывозили, Петруха тоже на нашем базу был, скотину да другое имущество описывал. Когда выезжали за ворота, я ему сказал : «Ничего, потерплю, а там, глядишь, и вернусь сюда, тогда мы с тобой, Петруха, прелюбезно погутарим». А он, варнак, мне в ответ: «Не вернетесь вы сюда, Гавриил Ионович, не вернетесь! Некуда будет...» Слышь, «некуда» ... Он спалил, больше некому.
Пребыл я у кумы до кочетов в хате, день пересидел на чердаке, а в следующую ночь и ушел. Уж больно боялась кума, все просила покинуть ее курень, не губить, а то, гутарит, подведешь и меня под раскулачку. Дала хлеба, сала на дорогу, и с темнотой я ушел от нее.
Голос старого Желтова, звучавший монотонно, окреп:
— Гады проклятые! Мало я вас изничтожал в ту войну, собачье племя! Ну, погодите! Даст бог, перемена придет, я до вас доберусь, голоштанники, я вам покажу коммунии, будете всю свою жизнь помнить!
Евстафий оглянулся на дверь:
— Тише, батя. Неровен час, услышит кто... Ну, а где маманя да Варя со Степаном?
— Не знаю и не ведаю ничего, сынок. Как вывезли — так будто в воду канули.
— А сами-то вы где обретались?
— Да, везде бывало... Одним словом не скажешь,— Желтов уклонился от прямого ответа.— Побродил по свету вдоволь. Хватит с меня, пора на покой.
— Папаня,— перебила их беседу Акулина,— вода согрелась.— Может, помоетесь с дороги? Так я мигом все приготовлю.
— Да не мешало бы, дочка, давно уже я немытый. Только запасного исподнего у меня нету, замениться нечем.
Не беда, Евстафьево наденете, оно вам аккурат подойдет. Давайте, я вам в сенцах корыто приспособлю да и мойтесь себе, потом повечеряем.