Сводилось оно к игре в «молчи-молчи». То есть пока пан Мнишек голосует на Опекунском совете так, как угодно Годунову и мне, я держу рот на замке и не оповещаю народ, что венчанная на русское царство Марина Юрьевна — тайная католичка, отнюдь не собирающаяся менять свою веру. Но едва ясновельможный начнет протестовать против какого-либо предложения, я рассказываю о его дочери всю правду. Впрочем, не сразу. Я и тут останусь великодушным, для начала напомнив о нашем уговоре — вдруг человек просто запамятовал о нем.
— Но я полагаю, все предложения, кои будут вынесены на обсуждение, ни в малейшей степени не затронут… — вновь начал пан Мнишек, но был в очередной раз перебит дочкой.
— Мы согласны! — выпалила она, буравя меня потемневшими от злости глазами.
— Вот и чудненько, — улыбнулся я ей. — Тогда я вас покидаю. Можете праздновать дальше.
И вышел.
Как выяснилось на следующий день, это был последний гвоздь, вбитый в каркас той конструкции, которую я сколотил, ибо отныне в Опекунском совете наступила тишь, гладь и божья благодать. Думаю, Годунову, когда он появится в Москве, останется умилиться воцарившемуся дружному согласию всех присутствующих.
Разумеется, времени на заседания стало уходило гораздо меньше, и я преспокойно успевал реализовать многие свои идеи. Особенно это касалось стрельцов и их учебы. Но не только. Времени вполне доставало и на то, чтобы затеять в Кологриве строительство первой на Руси мануфактуры по изготовлению валенок. Кострома-то далеко, пока довезешь, влетит в копеечку, а продавать на месте — спрос невелик. Не распробовал народец всех преимуществ новой зимней обуви. Заодно начал подумывать о постройке нового стекольного завода где-нибудь в Подмосковье.
Плюс застенки Константино-Еленинской. С народцем-то, сидящим там и обвиняемым в покушении на жизнь государя, поручено разобраться Годунову, а он взвалил все на мои плечи. Вот я и корпел, сортируя кого куда. Полностью никого не прощал — нельзя. Цареубийство — слишком тяжкий грех, какими бы благими целями ни руководствовался человек, иначе до рецидива рукой подать. Но приговаривал к смертной казни в основном тех, кто падал в ноги к Марине Юрьевне, да и то не всегда.
Простой люд, вроде ратных холопов, был помилован, хоть и не до конца. Каждому я предложил выбор: либо искупить свою вину честной двадцатилетней службой… в дальних острожках, расположенных в Сибири, либо отправляться дальше на восток, открывать новые земли. Две трети склонились к второму варианту.
С теми, кто познатнее, приходилось работать индивидуально, и то, что они падали в ноги Годунову, ничего не значило — все равно следовало разобраться, какой человек передо мной. Не обошлось и без блата — хоть и редко, но срабатывало ходатайство родственников. А куда деваться, когда вначале в ноги к Федору падает ясельничий Андрей Матвеевич Воейков, слезно моля за своего неразумного родича, а на следующий день, но уже мне бьет челом второй Воейков. И вновь за того же самого родича. А этот второй, помимо того что стрелецкий голова, имеет и еще заслуги перед Годуновыми, притом немалые. Приставом у Федора Никитича Романова, тогда еще старца Филарета, Богдан Борисович был отменным — сам читал его отчеты. Вот и пришлось миловать «несмышленыша» Ваньку Воейкова, который не колеблясь выбрал путешествие на восток, дабы «новыми землями государю Руси поклониться и полное прощение за то получить».
Но такие случаи были единичными, всего два или три, причем поддался я только на Воейкова. Сына боярского Григория Валуева отправили на Болото, то бишь на плаху, хотя за него ходатайствовал князь Трубецкой. Убийце Петра Федоровича Басманова пощады быть не может.
А закончив с арестантами, я ехал на свое подворье, где садился работать над будущими законами, которые надлежало рекомендовать Освященному Земскому собору, когда он соберется. С ними тоже оттягивать не стоило — начало лета не за горами. Но это по вечерам, ибо больше заняться нечем. Увы, но строгая изоляция Мнишковны имела и свою негативную сторону, ибо с Ксенией в отсутствие брата я видеться не мог. Коль вдовствующей царице не положено общаться с мужиками, то незамужней царевне тем паче.
Ох уж эти обычаи!
Нет, зная о том, что я — ее жених, мамки и кормилицы, вновь обступившие мою ненаглядную, возможно, и посмотрели бы сквозь пальцы, если б я попытался нарушить суровые запреты, но… А как мне оправдываться перед Годуновым, когда тот вернется в Москву? Он же перед отъездом, переминаясь от смущения с ноги на ногу, говорил мне, чтоб я потерпел и воздержался от встреч. И ведь не требовал — просил, а это похлеще приказа. Потому и пришлось ограничить себя, действуя в рамках, то есть общение было исключительно словесное: днем она получала от меня грамотку с очередными виршами, а вечером я удостаивался ее ответа.