На кампо Сан-Сальватор уселся прямо на ступени скованной лесами церкви, расчехлил ноут, но писать начал не прежде, чем сунул нос в агрегатор авиабилетов — порочная привычка, guilty pleasure. Движение — это жизнь, смерть — прекращение такового. Покуда стоит на крыле, он жив. Быть живым, не замирать, вот основное. Агрегаторы авиабилетов доставляли теперь куда больше эмоций, чем порносайты — и возбуждения, в том числе. В любой непонятной ситуации — лети, в повелительном наклонении. Те крылья, что были внутри, чесались, но он не смел их показывать. Имаго живут недолго, не говоря о прочем — он слишком хорошо знал Кафку. Ему не хотелось бы видеть в близких еду, уже став чудовищем. Ему не хотелось цепляться за них, умирая. И с этим наблюдалась основная проблема, с нехваткой эмоций: в любовь он больше не верил, и в новые отношения заходил с четким расчетом — здесь мне будет удобно, а я за это сделаю ей приятно. Злым никогда не был, был обходительным, милым, а теперь все больше засыхал изнутри. Трава там, внутри него, теперь была желтая, старая, ничто не цвело, ливень обрушивался только при виде нового пейзажа, при пересечении новой границы, хотя бы границы мира — эта осталась в недосягаемости последней. Но какие наши годы, всего полтинник, успеем.
Удобные билеты нашлись только на конец октября. Аккурат на Самайн он будет между землей и небом. Конечно, придется задержаться в Венеции, но что уж тут, увидеть в ночном рейсе горящую рыбу сверху стоит потраченного времени. Иногда можно и отдохнуть.
Шум, толпа, людское многоязыкое говорение, шарканье ног, зигзаги чаек в кромешной лазури неба никак не смущали. Писал он в любой кондиции — хоть вывалившись из самолета, хоть ночь не спав, хоть в служебной каюте сухогруза в шторм. Вновь распахнул файл, начатый у Врат Лидо. Заглавие бы сюда, но пока не давалось в руки. И нужен ли псевдоним? При его деятельности светить собственной фамилией на подобном было бы неаккуратно, но где наша не пропадала. Пропадала почти везде. А еще впервые он ощутил стеснение от многолетнего амплуа. Пора бы определиться с подлинностью, мечась меж ипостасей всю жизнь. Вычеркнул «Гонза», внезапно поставил «Ян».
Потому что хотелось поговорить о подлинности и уязвимости.
То, что просилось наружу, никак не должно было быть записанным — именно это возбуждало в нем равно текстовика и приключенца. В конце концов, кто скажет, что это
Заглавие соскользнуло с неба само — «Королева летних стрекоз».
И, ощутив, как вывалился из мира вечности обратно в мир живых, закрыл ноут.
Санта-Мария-деи-Мираколи
В Венеции все дороги ведут к Сан-Марко или от Сан-Марко, разумеется, речь о площади, поэтому не заблудишься. А пока (и если) заблуждаешься, тебе еще, кроме направления, что-нибудь навялят в довесок. Между телесным и духовным в Венеции расстояния — на ширину улицы, на ширину раскинутых рук, определяющую расстояние от стены церкви до стены модной лавки. И так на протяжении веков. Шмоточки Грушецкий любил вдохновенно, и знал в них толк, даже когда денег у него по юности водилось только на аренду жилья и еду, а то и на последнее хватало с трудом. Раз уж день выделен на неторопливость, следует поддаться таковой, продавать глаза в каждом бутике, позволяя продавщицам бесполезно очаровывать себя. Синьор фланировал, глазел, но не покупал, иногда отмечая себе — вернуться сюда с синьоритой. Мерчерии по направлению к Сан-Марко кишели людьми, в которых он привычно старался развидеть насекомых, туда он не пошел. Среди готового платья, впрочем, встречал только человеческие лица. Лавки плевались в праздных туристов цветным стеклом. Попадалось и вполне приличное, но стекло — слишком хрупкая вещь, чтоб отмечать ею памятные места — при его-то жизни. Бумага ручной работы, блокноты для скетчинга с позолоченным обрезом — купил Анельке один, не вникая, только проведя пальцами по шероховатой изнанке обложки, чистое счастье кинестетика. Разве что витрины со слепками лиц, воплощенными в папье-маше, заставляли его залипнуть на рассматривание, особенно если в лавочке находился мастер или мастерица, при посетителе возящиеся с клеем и красками. Подлинное здесь стоило куда дороже подделки, и оно понятно, ведь речь идет о лице. О личине, которая не просто символ Венеции, но суть ее. Над своим рабочим столом — технически ведь есть у него даже рабочий стол, где-то в маленькой пустой клетушке, в Варшаве — он повесит когда-нибудь моретту и бауту, черную и белую, без прикрас. Не портреты, но образы. Он и она. Она всегда в черном, поскольку он не знает ее лица.
Собственно, всю жизнь Гонза Грушецкий носил маску перед самим собой. Она так и называлась — «Гонза Грушецкий». Самая надежная маска та, что самая простая.