Скоро Томас Ланг и меня нашел в чем упрекнуть. Стал корчить рожи мне и говорить, чтобы я помылся. От меня, возможно, и вправду шмонило. Потому что я не мылся там. Я занимался спортом в своей комнатке – и не мылся. Меня тошнило от душевой. Хороший был душ, чистенький, плитка, веселенькие эмалированные трубки, никакой ржавчины, никакой грязи и нароста у слива. Даже волосков не было. Все убирала старательная уборщица. Душ можно было назвать образцовым. Но я не мог! Встать под него для меня было непереносимо! Меня тошнило даже от закрытой корзины с грязной одеждой. Там постоянно вертелся Шамаль, извращенец с ножом в кармане («Мое имя – Шамаль, а не Джамаль, понимаешь? Я – не пакистанец, я – датчанин. Мое имя – Шамаль, а не Джамаль, понял?»). Лужа воды, оставшаяся от того, кто только что там помылся, могла вызвать у меня рвоту. Томас Ланг требовал, чтобы я шел в душ, но я его не слушал. Он белел от ярости и шел прочь от меня.
Когда за ним приехали, чтобы везти на обследование, он швырнул кружку в стеклянную стену медицинского пункта, где нам выдавали лекарство. Прочное стекло посыпалось, как дождь из тысячи капель! Это было так внезапно красиво… что у меня, наверное, остановилось сердце! Я такого еще никогда не видел!
Вязкость момента была нарушена, хаос вошел в «подводную лодку». Шкатулка замерла. Все куколки застыли на несколько мгновений… вздохнули и задвигались опять. Длинного Томаса увели в комнатку для расслабления, в так называемый бокс, изолятор, дали седативное… Когда Томас шел в бокс – он шел совершенно добровольно, он даже сам просился, чтоб ему дали лекарство и закрыли, – он шел и нам бросал ядовитые замечания, ругательства, искривленными губами он смеялся над нами, изливая на нас свое презрение, и тут же извинялся за сказанное… в глазах его дрожали слезы – ярости и страха.
Как по команде, вслед за этим взрывом, у другого Томаса начались припадки; он падал на пол и не понимал, что с ним, где он, кто он и кто все такие вокруг… Его каждый раз волокли в процедурную, кололи чем-то, относили в комнату, и оттуда были слышны его крики: «Йельп!!! Йельп!!!»[104]
Другие тоже как-то затихли, как будто каждый впал в ожидание, когда и у него начнется свой приступ, но больше никто не сбрендил. Как только оба Томаса пришли в себя, – почти одновременно, как механические, – все встало на прежние рельсы. В два дня все вернулось к прежней рутине: карты, бильярд, анекдоты, дурацкие шуточки, рисовая каша – радость наша, пинок тому, кто «по-видимому, пустил газы»; по вечерам все курили гашиш, собирались в телевизионной комнате и смотрели все подряд: передачу «Виновен» (нервно узнавали знакомых на экране, обсуждали «крутые дела» и «длинные сроки», условия в тюрьмах и т. д.), полуфиналы Лиги Чемпионов (болели за испанцев, заказывали пиццу и колу), Евровидение (поздравляли с победой, – я послал их подальше, – мне сказали: «Ты не патриот своей страны!» – «Срать я хотел на ваш патриотизм!»), финал Лиги Чемпионов (пицца, кола, «вива Валенсия!»)…
Запирался в комнатке и упражнялся, упражнялся… ходил на прогулки… Томас Ланг с прежней болью в лице бросал мяч в кольцо. В его шагах возникла деловитость, точно он хотел что-то доказать кому-то, бросал мяч, что-то шептал, что-то кому-то доказывал, с кем-то вел какую-то свою беседу.
Зарядили дожди. Перестали выпускать. Я испугался, что в эти дни как раз решится мое дело, придут, закуют, отвезут… они могли нагрянуть когда угодно, переводчик сказал бы: «Ну все, собирайся, голубчик», – и повезли бы в аэропорт. Но не приехали. Показалось солнце. Я вышел на дорожку. На ней было так много опилок! Солнечно-золотыми опилками посыпали землю на клумбах и кустах. Я собрал в горсть. Понюхал. Вкусно пахло, душисто… И травку постригли! За пару дней до того приехали парень с девушкой из какой-то службы окучивания; возле берез они сделали клумбы, посадили какие-то цветы. Пока лил дождь, они работали в дождевиках, не спеша, даже с большей осторожностью и вниманием, чем в солнечные дни. Опилки золотили тропинку. Я ходил по травке, привыкая к приятному пружинному ощущению легкости под стопой. Во мне нарастала уверенность. Дангуоле сказала, что каждую субботу, если не с одиннадцати до двух, то уж с полудня до часу, дядина машина обязательно будет поблизости. Сквозь кусты и решетку я заметил кучу опилок, о которой обмолвилась Дангуоле («Возле нее и будет стоять машина», – сказала она). Эта куча манила мое воображение: заваливаясь в кровать, представлял, как закапываюсь в нее; заворачивался в одеяло, представляя, как я зарываюсь в опилки (даже слышал во сне изумленные голоса санитаров, которые искали меня), улыбался и засыпал…