После девяти подходила фура… Ждали, покуривая, растворяясь в черноте. Смех бригадира. Голоса. Гасли один за другим огоньки сигарет, сквозь лес пробивались сильные фары неуклюжей фуры… Неудобная полянка. Никак не вписаться: каждый раз новый шофер, одни и те же вопросы. Каждый раз пристраивали к ней ленточный конвейер, настраивали, будто спаривая двух металлических монстров, пускали пробную елку, вторую, о'кей!
Мы с Эдгаром прыгали внутрь, как в прорубь копоти, прыг – нет тебя. Ни рук, ни ног – гулкие шаги и гулкий голос, всё. Липкий желтый фонарь метался над нами, но внутрь не заглядывал, бросал тени ветвей, они скребли по дну, подкашивая ноги, качало как в лодке. Эдгар стоял на краю кузова, криком сообщал, корнем шла елка или верхушкой. Он кричал: «Корень! Берегись!», елка падала с высокого борта, обрушиваясь, я шарахался в сторону. Шарил в темноте, уволакивал вглубь, укладывал. За ней шла другая. Уже шлепнулась за спиной, ее волок Эдгар. Чтобы впотьмах не сталкиваться лбами, мы укладывали их в разных углах. «Верхушка!» – принимал спокойно. Корнем пошла – прижмись к стене! Опять корнем! «Верхушка!» – хватай! тяни! укладывай! Ходить по ним было невозможно. «Корень!» Елка ударила в плечо, плечо помертвело, но быстро отошло, и скоро я привык… ко всему… туман, елочки, сетка, трактор, фура, туман, бригадир, горький кофе с мастыркой, грубоватый юмор с плеча рубленной фразы, щепки смеха, резиновые солдаты с пилами меж поваленных елей, начальник с блокнотом, липкие сумерки, слепота ночи, конвейер, влага, озноб, остервенение, сетка, пальцы, зубы, занозы, елочки, остервенение, туман, елочки, грязь, мразь… все это кончилось под Рождество.
Эдгар принес деньги. Большая пачка пятисотенных и дюжина соток и даже монеты (не только десятикроновые и двадцатикроновые, но и – øre[50]
!). Шестнадцать тысяч с лишним! Почти семнадцать штук! У меня в глазах потемнело… Неужели все это мне? Эдгар открыл тетрадь, ежедневник, там были записаны все наши вылазки в поля, все наши работы, все виды работ, расценки за каждое движение, за ночную возню на дне фуры платили больше всего… накинули за непогоду… Эдгар очень подробно все записал… Хочешь проверить?.. Я ему доверял… Но он все-таки попросил, чтоб я пересчитал. Я пересчитал. Он кивнул, сказал, что весной будет проще, если я не передумал… Я не передумал. Он ушел. Даже подписи не взял! Пачка денег. Куда их деть? Две с мелочью сразу спрятал в карман на текущие… Быстро подобрал металлическую баночку, в каких Абеляр хранил траву, завернул толстую пачку пятисотенных в серебряную бумагу, закрыл крышкой и давил, пока не щелкнуло. Минут двадцать ходил с банкой по домику, размышляя, куда бы спрятать… куда бы засунуть это сокровище. В конце концов решил – под половицу! Давно собирался ее заколотить. Надежное место.Накупил вина, пива – на еде по-прежнему экономил: рис, хлеб, гора банок тунца, макароны, консервы, макароны… Неделю не вылезал. Пил и спал, ждал… ждал, когда приедет Дангуоле.
Она писала… Два раза в неделю я находил ее письмо в холщовой сумке с вышитой дудкой и короной, сумка заменяла почтовый ящик, она висела на двери Коммюнхуса. Я закрывал глаза и запускал в нее руку. Материя щекотала. Нащупывал письма. Доставал с закрытыми глазами, нюхал, пытаясь определить, есть ли среди них от Дангуоле.
Она любила писать письма – так много писала родителям! Это было так важно. Они писали чуть реже. Но все-таки… Незримая нить была протянута. Одно то, что эта ниточка тянулась в Прибалтику, заставляло меня напрягаться – словно статический заряд, во мне копилось беспокойство. Она часто упоминала в своих письмах меня. Не меня лично, конечно, а Евгения, фантом… и все равно я нервничал, потому что это были сигналы обо мне, пусть с моим искаженным образом, пусть не целенаправленно в Эстонию, а в Литву, и тем не менее весточка обо мне – оттиск моей печали, отголосок моей радости – летела в Прибалтику.
Морозным розовым днем пошел топить Коммюнхус и в почтовой сумке нащупал письмо от дяди, а там:
Мать писала стихами…