Ей можно было бы уже знать, что он любил опираться голой ступней на ее голые ноги, подобно распятому на перекладине.
Она пошла в туалет, и Косталь вспомнил о принадлежавшей ему когда-то арабской кобыле, которая из деликатности никогда не мочилась, если он сидел на ней.
В чувство влюбленности мы вкладываем и то, что есть в нашей душе, и то, что за ее пределами. Великое дело, если оно самодостаточно. Но мадемуазель Дандилло была не той женщиной, которая может дать самодостаточное наслаждение. Да и ощущала ли она отдаление Косталя? Стоит увидеть на коробке спичек надпись «французские» — и сразу ясно, что они не зажигаются. То же и с французскими девушками, и то же было в этот вечер. В постели она обнимала его, не прижимая к себе, словно исполняя какой-то долг. И он, гладя ее кожу, не терял ни единой капли безразличия, разлитого по этому стерильному телу и этим вялым ногам. Ничто в ней не возбуждало его. Издали ее лицо казалось четко очерченным; вблизи, когда он обладал ею, оно было мягким и туманным, совершенно спокойным. (Он же до безумия любил женские лица в момент высшей отдачи. Иногда ему хотелось обладать проходившими по улице женщинами всего один раз, десять минут, единственно чтобы узнать, какие они именно в эти мгновения. Ему хотелось бы устроить так, чтобы у лба, подобно лампочке дантиста, была маленькая кинокамера, которой можно снимать выражение лица. Кроме того, так составилась бы целая коллекция, и, представленна некоторым из самых почитаемых академиков, она значительно ускорила бы его продвижение к набережной Конти [16]). Почти все тело Соланж, даже ее подмышки, совсем не пахло, подобно листу бумаги: только кисловатое дыхание, слабый и пресный запах волос и еще один, сладкий аромат. (Почему Косталь вспомнил такой приятный, живой запах волос своего сына? Он не знал, что почти всегда волосы молодых мальчиков пахнут сильнее и приятнее, чем у женщин.) Она так: и не прижимала его к себе, а движение ее рук он угадывал лишь по тому, как перемещалось тиканье часов-браслета от одного места к другому, подобно какому-то маленькому зверьку, проскальзывавшему между ними.
И тело Косталя тоже умерло. С нею у него случилось это впервые. Вдруг он вспомнил — может быть из-за только что виденного грозового неба, своим драматическим эффектом напомнившего ему бескрайние небеса над Гарбом, — о той маленькой марокканочке, к которой он каждый год возвращался и которую называл Terremoto [17], потому что всей своей манерой щипать, трясти, забирать к себе мужчину, доходя во всех закоулках его тела до мозга костей, она и была настоящим землетрясением. («О, у нее райское тело, у этой девчонки!») При мысли о ней жизнь в нем пробудилась и воздвиглась, как змея под дудочку заклинателя, отбивая такт биением крови. Он разверзнул женщину, как раскрывают артишок, и проник в нее. Но она была такой вялой, что он ничего бы и не почувствовал, если бы не вскрик Соланж:
— Мне больно!
— Так ведь это же часть вашего наслаждения. Вы еще не поняли?
— Но я не хочу, чтобы мне делали больно! — с живостью возразила она. Он омраченно посмотрел на нее.