На комиссии меня сразу же признали временно нетрудоспособным. Что ж, в этом была своя истина: после харьковской голодовки я так и не оправился, не пришел в себя по-настоящему. И хотя прежней слабости я уже не испытывал, вид у меня все же был достаточно скверный.
Тщедушный и тощий, с бледной шелушащейся кожей, с выпирающими дугами ребер, я предстал перед медиками, и тотчас же кто-то из них махнул небрежно рукою: «В слабосилку!»
А затем прозвучало слово «Тауйск».
Стоявший рядом со мною Рыжий шепнул мне, посмеиваясь и мигая:
— Ну, вот, старик. Ну, вот. А ты все ныл, на судьбу роптал… Наконец-то и тебе досталось мясо в супе! Да еще какое — хо, го!
Мы прибыли в лагерь вечером, в лиловый час снегопада. Со мною был еще один списанный в отсев доходяга — пожилой, приморенный, страдающий одышкой. И сразу же, как водится, конвоиры отвели нас в баню.
Утомясь и промерзнув за день, мы долго с наслаждением мылись, скреблись, обливались горячей водою. Мы находились одни в просторном этом помещении; здесь было тихо, полутемно… Затем разомлевшие, размякшие, пошлепали босиком в предбанник. И обнаружили вдруг, что наше нижнее белье исчезло.
— Черт возьми, — озадаченно пробормотал мой спутник, — неужто тут шкодники поработали? Хорошо хоть верхнее не тронули — там у меня гроши…
Он торопливо кинулся к брошенному на лавку бушлату — развернул его, ощупал подкладку. И затих, успокоенный. Я сказал, раскуривая папиросу:
— Странные какие-то шкодники!
В этот момент низкий протяжный женский голос сказал:
— Что, мальчики? Бельишко ищете? Мы его тут простирнули маленько. Подождите — сейчас высохнет… Сейчас, сейчас!
Мы обернулись и увидели стоящую в дверях молодую женщину в халате'. Она стояла подбоченясь, прислонясь круглым плечом к косяку. Лицо ее озаряла лукавая усмешка. А сзади за ней виднелись другие лица — женские лица — их было много! И все они смотрели на нас, разглядывали нас пристально и бесцеремонно.
Вот тогда-то спутник мой — имя его было Семен — сказал, тихо охнув:
— А ведь мы, браток, к бабам попали!
— К нам, к нам, — закивала, сощурясь, женщина, — в наше распоряжение. А что? Или вы не рады?
— Да нет, — пробормотал я, — рады, конечно. Еше бы!
— Ну, вот и ладно, — сказала она удовлетворенно. Обернулась к стоящим позади, о чем-то пошепталась с ними и затем, призывно поведя рукою, добавила: — Идите сюда, получите белье! И не стесняйтесь, чего там. Идите! Все равно ведь вы — наши!
И мы пошли, поеживаясь и сутулясь. Мы шли, как на линии огня, под обстрелом женских глаз.
Как выяснилось впоследствии, эпизод с бельем был не случайным. Узнав о нашем прибытии, в бельевой собралась вся местная элита — поварихи, нарядчицы, работницы КВЧ. Они как бы устроили нам смотрины. Внимательно обозрели каждого и тут же распределили нас, договорились между собой, кто кому достанется.
Семен достался начальнице производственно-плановой части. Сухопарая и шустрая, эта дама крепко уцепила его за рукав и увела, плотоядно жмурясь, помаргивая белесыми ресницами.
Я попал в лапы к мощной бабе — заведующей столовой. Она была на голову выше меня, значительно шире в плечах; курила махорку и материлась сиплым басом. Душа у нее, впрочем, оказалась нежная… А звали ее Муза.
— Цыпочка моя, — гудела Муза, прижимая меня к необъятной своей, тяжелой колышащейся груди, — котеночек мой, детка… Жалкенький мой, приморенный… Но ничего. Я тебя поправлю!
Она жила в итээровском бараке, но отдельно ото всех, в небольшом закутке. Закуток этот был тесен для нас; мы долго ворочались, сотрясая топчан и колебля фанерные стены. Потом я уснул, прикорнув на груди у Музы, погрузившись в тепло, вдыхая запах жарких се подмышек. И всю эту ночь мне снились пески Туркестана, пустынные миражи, солончаковые степи у иранских границ.
Утром мы встретились с Семеном в столовой. Едва мы уселись за стол, Муза поставила перед нами две миски с дымящимся, огнедышащим супом. Сказала «кушайте» и улыбнулась, раздвинув лоснящиеся щеки.
— Ну, как дела? — спросил я, разглядывая приятеля. Он выглядел неважно. Лицо его за ночь осунулось, заострилось.
— Да как, — пожал он плечами, — сам понимаешь… всю ночь глаз не сомкнул. А что я могу? Я ей, гадюке, втолковываю: обожди, мол, не лезь пока, дай оклематься малость, в себя прийти…
— И что же она? — полюбопытствовал я.
— Не понимает, змея, не сочувствует. Мало того — еще обижается. Ты, говорит, весь в моих руках. Захочу, говорит, обратно по наряду шугану. И ведь шуганет — свободное дело!
— Что ж, — сказал я медленно, — здесь, брат, ихняя власть… Матриархат!
— Вот, вот, — подхватил он, — прямо не знаю, как быть.
— Напрягись, — усмехнулся я, — постарайся как-нибудь. Надо, Сеня, надо.
— Да ведь я загнусь! — хрипло, с каким-то даже стоном воскликнул Семен. — Копыта отброшу.
— Чем на каком-нибудь руднике загибаться, лучше уж здесь, — возразил я, — на бабе, в тепле. Это дело святое.
С минуту он молчал, насупясь и шумно дыша. Потом сказал, придвигая миску: