Сестра Маргерита драит уже начисто вымытые полы дортуара, стирая в кровь коленки. Потом начинает с усиленным рвением отмывать свою же кровь, пока ее не отправляют снова в лечебницу на осмотр. Сестра Мари-Мадлен лежит на кровати, хнычет, жалуясь на зуд между ног, который не утихает, сколько ни расчесывай. Антуана покинула пределы лечебницы — теперь там содержалось уже четыре страдалицы, привязанные к кроватям, и шум от них, утверждает она, сводит ее с ума. Она потчевала меня ужасающими подробностями, вне всякого сомнения щедро приукрашенными для пущего эффекта. Вопреки себе самой я слушала.
Сестра Альфонсина, говорила Антуана, тяжко больна. Дым от жаровни не только не прочистил ей легкие, но, пожалуй, еще усугубил ее состояние. Сестра Виржини считает это признаком одержимости, ибо у несчастной кровохарканье значительно усилилось, несмотря на заботы Виржини и постоянные посещения Лемерля.
Что до сестры Клемент, докладывала Антуана, вот уже три дня она отказывается от еды и почти не пьет воду. Она так ослабела, что едва двигает рукой, лежит, уставив остекленевший, невидящий взгляд в потолок. Шевелит губами, но все без толку. Смерть будет ей желанным избавлением.
— Скажи, Антуана, что она тебе сделала? — невольно вырвался у меня вопрос— Какое зло причинила она тебе, что ты так ее ненавидишь?
Антуана взглянула на меня. Внезапно мне вспомнился тот единственный миг, когда она показалась мне красавицей: густая копна иссиня-черных волос, высвободившаяся из-под плата, округлые розовые плечи, мягкая линия шеи, — в тот момент, когда Лемерль потянулся за ножницами. С тех пор она неузнаваемо изменилась. Лицо будто высечено из базальта, бесстрастное, безжалостное.
— Тебе никогда этого не понять, Огюст, — сказала она с легким презрением. — Ты по-своему старалась быть со мной добра, но тебе не понять.
Мгновение она пристально смотрела на меня, упершись руками в бока.
— Куда тебе! У тебя это всегда ловко получалось. Мужчины, глядя на тебя, находили для себя то, чего хотели. Привлекательное. — Она улыбнулась, но улыбка не осветила, а скорей погасила ее лицо. — Я же вечно была ломовая лошадь, жирная квашня, слишком тупая и глухая к их насмешкам, слишком добродушная в глубине души, не способная их за то возненавидеть. Для них я была не более чем кусок мяса, подходяще теплая, чтоб мимоходом ощупать; пара ног, пара сисек, губы да круглый живот — вот и все. А для женщин всегда оставалась дурехой, не способной удержать мужика, такой тупой, что даже...
Она резко оборвала себя.
— Какая мне была разница, кто отец, — продолжала она, помолчав. — Даже имени не спросила. Ребенок был только мой и больше ничей. Никто даже не заподозрил, что у жирной квашни внутри что-то есть. Пузо у меня всегда было круглое. Сиськи всегда налитые. Я думала, рожу, и никто не узнает; возьму и схороню, чтоб никто не отнял. — Внезапно ее взгляд сделался жестким. — Кроме него я в жизни ничего не имела. Он был целиком мой. И он нуждался во мне, ему было все равно, толстуха я или дуреха. — Она взглянула на меня— Тебе должно быть известно, как это, в одиночку. Не воображай, что я поверила в твою сказку, Огюст. Дура — дурой, а сразу смекнула: из тебя такая же богатая вдовушка, как из меня. — Она улыбнулась без злости, но и без особого тепла. — Есть ребенок, неважно — был отец, нет ли. И никого, чтоб подсказать, как быть дальше; ну, а если и нашелся, разве б ты послушала? Ведь так?
— Так, Антуана.
— Мне было четырнадцать. У меня был отец. Братья, тетки и дядья. Все сразу решили, что со мной можно не считаться. Они все решили сами, я и слова сказать не успела. Сказали, что я не сумею позаботиться о своем ребенке. Сказали, перед людьми стыда не оберусь.
— И что же?
— Хотели отдать ребеночка моей кузине Софи. Меня даже не спросили. У Софи уже своих было трое, хоть ей всего восемнадцать. Чтоб она моего воспитала вместе со своими. А скандал скоро все позабудут. Посмеются и только. Надо же! Жирная дуреха ребеночка заимела! Ах ты, Господи, кто ж отец-то? Или слепой?
— И что же?
— Взяла я подушку, — задумчиво и негромко проговорила Антуана — Положила своему ребеночку на головку. Сыночку своему, на его нежную, темную головку. И ждала. — Она улыбнулась с диковатой нежностью— Никому он не был нужен, Огюст. Он был единственное, что у меня в этой жизни было. Иначе для себя сохранить его я не смогла.
— А Клемент при чем? — проговорила я почти шепотом.
— Я все ей рассказала, — ответила Антуана. — Мне показалось, она другая. Думала, поймет. А она посмеялась надо мной. Она, как все... — И снова улыбка, и снова на мгновение перед глазами возникла темная ее красота. — Но это все пустое, — сказала она с некоторым злорадством. — Отец Коломбэн пообещал...
— Что пообещал?
— Это моя, только моя тайна, — замотала она головой. — Моя и отца Коломбэна. Не собираюсь тебя в нее посвящать. Скоро, кстати, и сама узнаешь. В воскресенье.
— В воскресенье? — Меня затрясло от нетерпения. — Антуана, что он тебе сказал?
С нелепым кокетством она склонила голову набок: