Весьма странно, когда завидуют (особенно если сын аристократа) тому, о чем ты даже не задумываешься. Свобода! Да, мы со свободным сердцем можем беспокоиться о том, где будем жить в следующем месяце, если нынешним нашим обиталищем заправляет какой-нибудь извращенец. И никто не запретит нам полететь в канаву, если публика или владельцы театра дадут нам хорошего пинка!
Ничего из этого я не сказал Кутберту, но зато задал еще один вопрос, крутившийся у меня на языке.
– По-твоему, твой брат Генри тоже несвободен?
И совершил ошибку. По изменившемуся выражению лица собеседника стало ясно, что я перешел какую-то черту. Моментально между нами пробежал холодок.
– Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. – В голосе Кутберта появилась отчужденность, свойственная голосу его отца.
– Да ничего… – Я натянуто улыбнулся. – Я ляпнул глупость.
Вроде бы он принял это за попытку извиниться, но дружеская атмосфера между нами испарилась в прохладном вечернем воздухе. К счастью, репетиция подходила к концу. Томас Поуп как раз завершал действие напутственной речью Пака. Прежде чем все мы разошлись, он подвел итог нашей сегодняшней работе. Как я уже говорил, Поуп обладал даром облекать критику в форму похвалы. Для Кутберта у него тоже нашлось замечание, трезвого, но общего сорта, и я заметил, что мой новый друг (если только он им еще оставался) воспринял совет смиренно, как прилежный ученик.
Слова Кутберта о свободе не выходили у меня из головы, и я думал, действительно ли задел его вопросом о брате, и тут на меня набросился Сэвидж. Впервые я видел его таким рассерженным, скажу, он прямо оправдывал свою фамилию.[13] От злости его широкое невыразительное лицо страшно раскраснелось. Из обрушившейся на меня тирады я узнал, что наша труппа оказалась между двух огней. С одной стороны – кучка бродяг, которые живут в амбаре и ставят безвкусные пьески на библейские сюжеты, пороча тем самым имя актерского искусства. И с другой стороны – с гораздо более худшей, – унизительное соседство отпрыска-выскочки из знати, использующего влиятельность своего отца, чтобы выбить местечко в труппе профессиональных актеров, и позволяющего себе важничать, жеманничать и мямлить, потому что лизоблюды все равно станут ему рукоплескать. И что еще хуже, во сто крат хуже, так это то, что члены этой самой труппы – а подразумевается, что они профессионалы, – расшаркиваются перед этим выскочкой и елейно заверяют его, что он на самом деле великолепный актер.
Я попытался прервать этот поток и возразить, что на самом деле Кутберт Аскрей – «если это его ты имеешь в виду», добавил я язвительно, – способный актер и получил роль вполне заслуженно, и что он не представляет никакой угрозы труппе, и что, насколько я знаю, никому за это ничего не платили, и так далее. Однако Лоренс только распалялся. «Так теперь это Кутберт, да, Николас? Я видел вас на травке любезничающими и хохотавшими, словно мартышки». В ответ я спросил, что же я, по его мнению, должен был сделать. Отвернуться и не разговаривать с ним? Лоренс ответил: «Да, вот что ты должен был сделать, Николас. Пусть мы ничего не можем поделать с тем, что он играет в нашей труппе, потому что его папаша купил это поганое место на свои поганые деньги, но мы свободны не общаться с ним и не подтирать ему зад! Надо держаться подальше от таких типов, как он, вот что я скажу!»
Только впоследствии я понял, что вовсе не Кутберт привел Лоренса в такую ярость, по крайней мере не главным образом. Он не мог спокойно наблюдать, как я и, без сомнений, Томас Поуп, да и другие, общаемся и расхваливаем сына человека, которого, по некоторым причинам, он презирал, – лорда Элкомба.
В течение всех этих свадебных приготовлений Адам Филдинг оставался в поместье, продолжая расследование обстоятельств смерти Робина. Кэйт была при отце, и я не упускал случая перекинуться с нею парой слов или увидеть ее хотя бы издали. Каждый раз, как я встречал ее, мое сердце бешено билось в груди и ладони становились влажными. Если она и была хоть немного взволнована моим присутствием, то никогда не показывала этого. Держала она себя по-прежнему мягко, с легкой насмешкой, оставалась находчивой в беседе и более не просила читать сонетов Милфорда или кого-нибудь еще. Но, несмотря на эту дистанцию между нами, я ловил себя на мысли, что думаю о ней, вернее, ее образ иногда возникал перед моим внутренним взором в течение дня или когда я ворочался от бессонницы на своей койке наверху, под крышей особняка. Я стал предаваться грезам и хандре, пристрастился ко вздохам и если ловил себя на этом, то вздыхал еще более выразительно. Похоже, и аппетит у меня пропал, и спать я стал хуже. Налицо бесспорные признаки влюбленности, которые я с радостью и лелеял. Конечно, я старался мыслить трезво и не позволял воображению разыграться дальше скромных поцелуев.
О Нэлл, оставшейся в Лондоне, я даже не вспоминал, правда учитывал, что она еще до сих пор там.