Доронин хоть и не высказывался в этом смысле прямо, но очень дорожил, как и самим панно – одним из малочисленных предметов старины, оставшихся тут после неумелой, грубо проведенной реставрации, так и его сюжетом, возможно, видя в том черты минувшего величия и блеска Древнего Востока, мотивы с отголосками преданий. Эстетствующий баловень судьбы и замаскированный эпикуреец, в душе он не был тем жестоким деспотом, каким мог показаться. И, тем не менее, используя свой тонкий ум и всю служебную сноровку, сумел поставить себя среди подчиненных так, что даже в полушутку в его присутствии никто бы ни дерзнул назвать означенное чудище каким-нибудь неблагозвучным именем. По части коллективной психологии здесь был тот редкий случай, когда вышестоящие начальники его ценили, хотя и недолюбливали, а подчиненные и уважали и боялись. И вот, должно быть, чтобы как-то скрасить это обстоятельство и возникающую, может, у кого-то параллель с фиванским мифом, а именно, что элитарный штат здесь чуть не ежегодно обновлялся, приемную, что по неведомым причинам прочно закрепилось, все называли –
На эту тему, как и вообще на тему эвфемизмов – видимо, как некой памяти об общей колыбели человечества, можно было бы поразмышлять отдельно. Но и само уж слово «Сад» у тех, кто появился в Управлении недавно и был лишен воображения, способно было вызывать спазмы раздражения. Прелюбопытно было уж и то, что это отношение сначала выдавалось или за банальную «дань моде» или за поверхностно-лексическое отторжение, без выяснения латентных, так сказать, причин. Но если попытаться провести тут изыскание, то можно было обнаружить, что неприятие какого-либо словосочетания, направленное внешне на физический объект, сначала выражалось в пустяках, от скрытого непонимания до аргументированной и полушутливой критики; но после, словно бы распухнув от абсцесса, стремилось обратиться в стойкую и неприкрытую враждебность ко всему, чего имело хоть какое-либо отношение к злосчастному объекту. При этом дело осложнялось тем, что как «заядлым консерваторам», так и оппонирующим им «псевдо-либералам», похоже, было трудно отделить свои пристрастия и от самих себя и от изначально вызвавшего всю полемику вопроса. Используя для этого по большей части индуктивный метод в рассуждениях и вместо синтеза анализ, разницу между, условно говоря,
С новым окружением он был уже знаком. Наставником и непосредственным соседом его оказался Лапин, дотошный и всеведущий советник по финансам, имевший, если можно так сказать, и сложную и оригинальную натуру. Для тех, кто меньше знал его, это был непроницаемый, тяжелый на подъем и неприступный человек с одутловатым сангвиническим лицом и переменявшейся от «редьки до крахмальной патоки», – как сам он говорил, когда желал кого-нибудь поддеть, двусветной и двухтактной мимикой. Когда его неотразимо-неподвижный взгляд из-под кустистых сросшихся бровей, сначала упираясь в грудь, старался пригвоздить вошедших к месту и те, переполняясь чувством пиетета, пускались в путаные объяснения или сникали, то Лапин сразу же стирал с лица суровость. Легким панибратским мановением руки он подзывал просителей, усаживал перед собой на стул, который был с апоплексическими сломанными ножками, и говорил:
– Слышал я о вашем деле, слышал. Так вы хотите, чтобы я помог?