Говоря о потустороннем риске христианства и о сораспятии с Умершим, Адамович упрекает Мережковского в том, что тот сочиняет бесполезные новые догматы, вместо того, чтобы неуклонно следовать старым и, исходя из личного опыта, характеризует происходящее в аналогично своему оппоненту. Сравнивая европейский Запад и русский Восток, он заключает: “В России еще нельзя было говорить о распаде личности. Здесь же это так очевидно, так непостижимо, – и что страшнее всего, так законно в смысле исторической неизбежности, – исчезновение или убыль христианства и роковая пустота “в сердцах восторженных когда-то”. Но и помимо этого человек не выдерживает постоянного пребывания на выставке, на митинге. Утончаясь, обостряясь, усложняясь в каждую отдельную минуту, он раздроблен на тысячи частиц, он как бы взвивается брызгами, клубится пылко по ветру и не в силах восстановить свое единство. Так вот что, может быть, значит “холод и мрак грядущих дней”.
Обнаруживая опустошение души и исчезание личности, порвавшей со своими истоками и потерявший христианские скрепы, Адамович, подобно Мережковскому, сопоставляет “гетевское” и “паскалевское” восприятие мира. «Природа, как она открывается в опыте, не драматична, не мистериальна. Христианство создалось будто в каком-то воспаленном сознании, а природа возвращает к спокойствию… Кажется, именно это оттолкнуло Гёте, так таинственно с природой сроднившегося, хотя за два года до смерти он и сказал канцлеру Мюллеру, что “это не может быть превзойдено”. Но только морально (…) Но все-таки “это не может быть превзойдено”. Беречь, хранить, охранять стоит только это, – если человек не окончательно еще отупел, не выродился, не сошел с ума».
Христианство для Адамовича есть абсолютная и несравнимая ценность, утрата которой грозит человеку неизлечимой болезнью (ср. у Ф.И. Тютчева – “между Христом и бешенством нет середины”), в свете которой (“чаю бессмертия души”) достигнуто высшее цветение истории и культуры и без которой “не было бы ни Достоевского, ни Паскаля, ни Данте, ни Лермонтова, ни многих других”. Сходство между мышлением Паскаля и Адамовича обнаруживается и в том, насколько французский мыслитель вошел в сознание русского писателя, можно судить по паскалевской оценке последним границ, возможностей и истинного, а не мнимого достоинства разума: «Разум понял, что не все может понять, – и в признании этого великая его заслуга, честь и достоинство его, истинный его “патент на благородство”, а вовсе не повод к насмешкам, в наше время, к сожалению, распространенным». Главное же, однако, заключается в том, что Паскаль оказывается для Адамовича таким духовным авторитетом, который помогает удерживаться от полного и окончательного отчаяния и пессимизма и сохранять евангельскую надежду: “Удивительна в Евангелии именно эта победа над безнадежностью: нет положения, из которого, по Христу, не было бы выхода, нет “дна” вообще. В этом смысл – нет смерти.
С. л. Франк и Паскаль
Говоря о специфических чертах русской философии, С.Л. Франк отмечал, что она лишена крайностей рационализма и иррационализма, тяготеет к реализму и онтологизму, основывается на жизненно-интуитивном постижении бытия в духовном опыте, обогащает “познание через переживание”. Эти отличительные особенности отечественной философии характерны и для мысли самого Франка. По словам С.А. Левицкого, Франк «был одним из тех очень немногих философов, которые не только создали оригинальную и стройную философскую систему, но и были исполнены подлинной мудрости – не только ума, но и сердца. Эта мудрость, так сказать, источалась из него, и ею овеяны все его книги и статьи… Франк умел живо чувствовать современность и болеть ее проблемами, но это не мешало ему созерцать бытие “под знаком вечности”, по-новому освещать традиционные и вечные проблемы. В этом отношении можно провести параллель между ролью Тютчева в нашей поэзии и ролью Франка в нашей философии – для обоих характерна погруженность в вечное и зоркость к временному и современному».