Давление этой разверстой, расступающейся тишины вытеснило из меня обычный ежесекундный джаминг, прописанный пожизненно. Подобное случалось со мною лишь в те редкие мгновения, когда жизнь переходит из одной части в другую, на переломе судьбы, когда происходит оглушительный взрыв внутренней тишины, зрительно подсвеченный тем серебристо-лиловым светом, который как-то неизбывно связан с адреналином. Я могу так спокойно теперь описывать это свое первое состояние, потому что со временем я укрепился в нем, как в этом кожаном кресле, знал, так сказать, где у него подлокотники… Между прочим, все медитации дзена, все шавасаны, раджа-йога и монастырское затворничество алчут именно этой тишины — оставим музыку — именно этого отсутствия внутреннего шума.
Дальнейшее произошло мгновенно: это не музыка, известная мне до четвертьтактов, рухнула на меня, это я провалился в нее, потому что она была не снаружи, не внутри, а везде. Безусловно, это была версия, которую я когда-то, не будучи искушенным, считал лучшей — Лорен Маазеля.
Возвращение из концертного зала в окончательно угасшую лавочку вызвало у меня тошноту. Я тупо смотрел на старикана, протягивавшего мне опять стакан воды. Наконец до меня дошло, что он предлагает мне еще одну пилюлю. Я замахал руками, барахтаясь и пытаясь выбраться из кресла. Через какое-то криво-остриженное время — вот-вот! разрушается ощущение времени, оно ползет как чулок! — появилось слово-нейтрализатор и я отправил к Моцарту вдогонку лакрицей отдающий черный шарик. — «Мы пока не производим одноразовых пилюль, — наплывал хозяин. — Все эксперименты за свой счет! Если не принять нейтрализатор, музыка вернется через несколько минут. Все, конечно, зависит от организма, а в некоторых случаях от одновременно принятых лекарств или алкоголя… Один знакомый, знаете ли, из Шуберта тремя стаканами водки сделал чуть ли не Бетховена… А, скажем, вальюм понижает громкость. А если накуриться травы, как делают некоторые неразумные молодые люди, то из простенького марша, годного лишь для выгуливания лошадей, получится Шёнберг или, упаси Боже, Колтрейн позднего периода…»
Старикан не принимал кредитных карт, наличными у меня было не густо. Однако я отоварился Токкатами Баха в исполнении чудака Гульда, набрал почти с десяток пилюль Шуберта, взял Сороковую Моцарта и сумасшедшего саксофониста Джона Хэнди. В виде небольшого презента мне был выдан Оскар Питерсон. Мы пожали друг другу руки, старикан посоветовал побольше пить молока, и я вышел в раннюю нежную ночь.
Месяц я ничего не делал. Я сидел дома или шлялся по городу, заглотив с утра пораньше пилюлю. Музыка возвращалась с ровными промежутками, и качество ее не менялось. Я принимал нейтрализаторы чрезвычайно редко. Иногда я умудрялся спать в волнах шопеновских этюдов, под моросящим дождем Эрика Сати или под жаркую колыбельную Бахианы Вила Лобоса. Несколько раз меня останавливала полиция. Несколько раз меня возили на идиотские тесты. Конечно, я выглядел как наркоман, но что в жизни не наркомания? Секс? Деньги? Слава? Все зависит лишь от сосредоточенности, вовлеченности. Или — наоборот — потерянности. Старик Глоцер, хозяин музыкальной лавки, придумал, как запихнуть человека вовнутрь оркестра, он был гений. Не рассказывать же фликам, что я молчу, погруженный в музыку? В моем виде на жительство проставили какую-то специальную отметку. Плевать. Я мало обращал внимания на внешнюю жизнь. Я менялся. Словно огромный внутренний вздох впервые в жизни наполнил мои легкие — я выходил из рутины существования, из всегда хорошо осознаваемой бессмыслицы, на отрешенный, терминологически не существующий простор.
Мои попытки вернуться к занятиям, закончить изрядно подгнившую за это время повестушку, ни к чему не привели. Появилась в начале октября Тина. Ходила тихая по вновь заросшим мебелью комнатам — бедняжке мерещилось, что я задвинулся из-за нее. Я дал ей как-то от головной боли — пей! пей! именно это и есть от головной боли! — «Африку» Колтрейна. Она пролежала сутки не двигаясь, глядя в потолок. Позднее мы принимали что-нибудь одновременно — Бетховена или Моцарта — и, обнявшись, ложились в постель. С сексом было кончено. То, что мы делали теперь вместе, имело другое правописание. Она говорила — любовь. Я до сих пор не называю это никак. Дашь имя — потеряешь. Как гвоздь вобьешь.