В конце января, накануне ее дня рождения, закупив у старика Глоцера изрядное количество фортепьянных концертов и знаменитых квартетов, мы отправились в горы. Мой старый приятель, океанограф, давно предлагал мне ключи от уютного, на краю деревни стоящего шале. Она чудно каталась, моя девочка; сжатые вместе коленки, удар острием лыжной палки влево, вправо, обгорелый нос и облака вместо глаз на стеклах круглых альпийских очков. Вечером в огромном камине медленно прогорало полено, сушились на спинках приставленных к огню стульев свитера и носки, белыми нитями висел снег в раме черного окна, и мы, лежа на полу напротив огня, листали журналы тридцатилетней давности под Сарабанду Генделя, под бамбуковую флейту японца Ямамото.
Она погибла под обвалом, Тина, солнечным полднем в день своего рождения. Мы были на снежной целине, шли на большой скорости, вздымая белые волны, прижатые сосняком к отвесной стене Большого Карниза. Ни она, ни я обвала не слышали. Она с утра, еще за кофе, приняла Шестую симфонию Бетховена (Бернстайн), я же был в плену у Гил Эванса («Там, где летают фламинго»). Расстояние между нами было около двадцати метров. Объезжая чью-то потерянную красную варежку, я почувствовал ледяной выдох, обжегший шею, и мгновенно меня обогнавший вихрь серебряной пылью закрыл все видимое пространство. Я тормозил, низко сидя, ослепнув, но все же пытаясь повернуться. Розовые фламинго взрывались одна за другою в моей голове. Ветер снес сухой снежный заслон и поднял мои волосы: я стоял в метре от не догнавшей меня, аккуратной, все еще поскрипывающей, все еще на швах оползающей ультрамариновой стены льда и снега. Долина внизу лежала праздно раскрашенной картинкой, и двое школяров в подвесной кабине прилипли сплющенными носами к стеклу. Проследив траекторию их сдвоенного удивления, я увидел на вершине сияющего надгробия криво торчащую острием вверх тинину лыжную палку.
Вернувшись на одной-единственной Пятой Бетховена в Париж, двигаясь как сломанный автомат, бросив у консьержки внизу и лыжи, и сумку, я отправился в магазин Глоцера. У меня не было черного лакричного нейтрализатора, мне нечем было остановить тираническую работу чужого гения. Я не нашел магазин на этот раз. На его месте, сверкая отвратительно свежей краской, красовалось бюро путешествий: Мальта, Бермуды, Греция, как всегда гологрудые, соленой водой сбрызнутые дивы в песке. Мне нужно было совсем другое путешествие. Увы, улыбчатая ведьма за конторкой ничего не могла мне сообщить о бывшем владельце. Я ткнулся туда-сюда, побывал в синагоге, околотке, но ничего не нашел.
Помнится, перед самым отъездом в горы, Глоцер обещал мне по приезде дать отведать нечто совсем новое — «пустышку», как он ее называл: пилюлю чистейшей высококачественной тишины, — Пробить ее, сказал он, мог бы, разве что, выстрел в упор.
Приписанный к Пятой симфонии, с которой ничего не делают ни вальюм, ни героин, ни опиум, заложник старика Ван Людвига, я собираюсь на последние деньги в Лозанну — менять кровь. Старый трюк, быть может, сработает.
Карел Чапек
(
ИСТОРИЯ ДИРИЖЕРА КАЛИНЫ
— Кровоподтек или ушиб иногда болезненнее перелома, — сказал Добеш, — особенно если удар пришелся по кости. Уж я-то знаю, я старый футболист, у меня и ребро было сломано, и ключица, и палец на ноге. Нынче не играют с такой страстью, как в мое время. В прошлом году вышел я раз на поле; решили мы, старики, показать молодежи, как раньше играли. Стал я за бека; как пятнадцать — двадцать лет назад. И вот, как раз когда я с лета брал мяч, мой собственный голкипер двинул меня ногой в крестец, или иначе cauda eguina. В пылу игры я только выругался и забыл об этом. Только ночью началась боль! К утру я не мог пошевелиться. Такая боль, что рукой двинешь — больно, чихнешь — больно. Замечательно, как в человеческом теле все связано одно с другим. Лежу я на спине, словно дохлый жук, даже на бок повернуться, даже пальцем пошевелить не могу. Только охаю да кряхчу — так больно.
Пролежал я целый день и целую ночь, не сомкнул глаз ни на минутку. Удивительно, как бесконечно тянется время, когда не можешь сделать ни одного движения. Представляю себе, как мучительно лежать засыпанным под землей… Чтобы убить время, я складывал и умножал про себя, молился, вспоминал какие-то стихи. А ночь все не проходила.