У нас были обширные знакомства — среди ремесленников, механиков из ближайших гаражей, мелких служащих… Наиболее запоминающимся был квартирный вор. Он приезжал на наши сборища ближе к полуночи: гитаны в обтяжку, теннисная майка, бейсболка и чемоданчик с его профессиональными инструментами — набором отмычек и всем прочим. Однажды его сфотографировал человек, дом которого тот обчистил, и опубликовал фотографию в прессе, объявили розыск. Но наш приятель-вор был настолько симпатичным, что ограбленного буквально завалили возмущёнными письмами в защиту „бедного воришки“! У этого нашего вора были безусловные литературные способности, он любил поэзию и вообще литературу, искусство, он так слушал наши споры, будто боялся пропустить даже слово. И он был дико обидчивым автором любовных сонетов, которые читал, правда, в наше отсутствие, потому что стеснялся, особенно ехидного Альфонсо Фуэнмайора, посетителям кафе. А после полуночи он всегда уходил на работу в дорогие кварталы города. Время от времени он приносил нам с работы подарки — иногда пустячки, а иногда и симпатичные и недешёвые ювелирные украшения, которыми мы баловали наших многочисленных подружек. Если какая-нибудь книга на книжном развале, пусть даже очень дорогая, нравилась, он покупал её и дарил нам…
Наши встречи, наши споры были, безусловно, плодотворны, хотя и отпугивали многих. Однажды на исходе ночи мы так разорались, споря о Дос Пасосе, что одна из гетер квартала Гато Негро крикнула нам из окна: „Эй, парни, если вы и трахаетесь так, как вопите, то цены вам нет, и я готова давать бесплатно!“ Нередко мы встречали рассвет в безымянном борделе китайского квартала, где жил и работал Орландо Ривера. Он писал фрески. Никогда в жизни не встречал более эксцентричных людей. У него была козлиная бородка и взгляд лунатика. С детства он почему-то внушил себе, что он — кубинец. Кончилось тем, что он в конце концов им стал. И это ему шло. Он говорил, ел, стригся, одевался, танцевал, любил женщин, как кубинец. И умер кубинцем, так никогда и не увидев Кубы. Он практически не спал. В какой бы поздний или ранний час мы к нему не завалились, он, взъерошенный, испачканный краской, иногда отупевший от марихуаны, спускался со стремянки и что-то лепетал на языке мамби. Мы с Альфонсо приносили ему газеты и читали вслух, потому что у него самого не хватало терпения их читать. У него были прекрасные карикатуры… Барранкилья тех лет была не похожа ни на один другой город. Особенно с декабря по май, когда воздушные потоки с севера побеждали инфернальную жару, испепелявшую город летом. В это чудесное время над патио, кафе, террасами веял свежий ветерок, были открыты настежь двери отелей и портовых забегаловок, где часами просиживали в ожидании клиентов ночные бабочки… На пристани играл духовой оркестр, музыку перекрикивали таксисты, обсуждавшие футбольный матч, из порта доносились крики моряков и гудки теплоходов… Одним из самых гостеприимных мест в городе в это время было таверна „Рим“, в которой собирались беженцы-испанцы. Она была открыта всегда, а потому предусмотрительно не имела дверей. Правда, крыши там тоже не было. Но даже в дождь никто не жаловался, и это не было помехой перекусить там омлетом с картошкой, поговорить о делах, обменяться новостями… Я был самым бедным в нашей компании, часто без крыши над головой в буквальном смысле слова, и, скрывшись в глубине „Рима“, писал до рассвета».
Из романа «Сто лет одиночества»: «…Теперь Аурелиано каждый вечер встречался с четырьмя спорщиками — Альваро, Херманом, Альфонсо и Габриелем, — первыми и последними в его жизни друзьями. Для затворника, существовавшего в мире, созданном книгами, эти шумные сборища, которые начинались в шесть часов вечера в книжной лавке и заканчивались на рассвете в борделях, были откровением».
Был в их компании и художник Алехандро Обрегон, родившийся в Барселоне, учившийся в Париже, работавший водителем бульдозера на нефтепромысле, переменивший множество профессий и женщин, которых у него было несколько тысяч. «О его подвигах, — пишет профессор Мартин, — в Барранкилье слагают легенды: как он в одиночку расправился с тремя американскими морскими пехотинцами, оскорбившими проститутку; как он проглотил дрессированного сверчка своего собутыльника; как он с помощью слона, позаимствованного в местном цирке, снёс дверь любимого бара; как изображал из себя Вильгельма Телля, вместо стрел используя бутылки…» Обрегон прославился своей агрессивно-мистической живописью — писал акул, разъярённых быков, барракуд, стервятников, шакалов, пожирающих падаль… «Я многому научился у его живописи, — скажет Маркес. — Прежде всего — умению передать состояние тревоги, не всегда объяснимой, и бескомпромиссности, а также сочетаемости не сочетаемых, казалось бы, элементов».
Как всегда и всюду, друзья были старше Габриеля — на пять — восемь, а то и пятнадцать лет. В молодости ему неинтересно было с ровесниками, он интеллектуально обгонял их.