Маша засмеялась, похлопала Мозельского по руке, и через минуту они вывели нас к площадке с шарами — бело-красно-синими, большими, старательно привязанными к металлическому крюку, торчащему из бетонного блока, ярко-красной атласной лентою. Я шел через толпу; Толгат медленно направлял меня так, чтобы под ноги мне не попалась восторженная малышня, норовящая постучать по мне три раза, и я хорошо помню, как мне представились взрослые, за спиною у меня нашептывающие свои заветные желания им в маленькие холодные ушки. От этой мысли я всем телом передернулся, и Толгат, подскочив у меня на спине, озабоченно ткнул меня в заушины обеими пятками; я помотал головою, давая ему знать, что все со мной хорошо, и сказал себе, что голод все хуже на меня влияет; тело мое, видимо, очень устало от нерегулярного питания. Впрочем, по моим расчетам, история с шарами должна была занять минут двадцать от силы, и я понадеялся, что сразу после нее выберемся мы отсюда, но на площадке, украшенной надписью «Русской души исполненный полет…» и застеленной уже знакомыми мне красными ковровыми дорожками, я вынужден был торчать, ничего не делая, как минимум четверть часа: на этот раз куда-то запропастился Кузьма. Толгат спешился, к нам подошел мрачный Квадратов, и Толгат, вглядевшись в него, едва слышно спросил:
— Что, телефончик нашли?
— Нашел, хорошо искал, — ответил Квадратов шепотом.
— И как? — спросил Толгат.
— Худо, — сказал Квадратов. — С семьей-то все ничего, а в остальном худо. На допрос его забирали, бывшего духовника моего.
Толгат промолчал и только осторожно огляделся; но никто не слушал их, и Толгат занялся частым своим делом: вместе с Сашенькой осторожно оттаскивать в сторону детишек, намеренных вскарабкаться мне на спину по ногам.
Наконец явился Кузьма, бледный и поеживающийся, и я, помню, подумал с тревогой, что и на нем нерегулярное питание сказывается не лучшим образом. Мы выслушали речь немолодой женщины с крупной брошкой под подбородком о том, что к каждому шару привязано написанное третьеклассниками первой школы послание «к жителям наших новых регионов», и запустили наконец шары, причем мне пришлось дергать накрепко завязанную бантом ленту добрую минуту, пока вокруг торжественно молчали присутствующие. Как только шары взмыли в небо, раздался многоголосый детский плач, и молодая мать, стоявшая от меня неподалеку, сказала строго девочке в шапке с кошачьими ушками:
— Перестань плакать сию же секунду. Шарики полетели к несчастным детям Донбасса, дети Донбасса без мамы, без папы, без ручек, без ножек. Ты хочешь без ножек или без шарика?
Когда мы выбрались наконец с площади и дождались снова куда-то пропавшего Мозельского (исчезавшего на этот раз вместе с Толгатом), давно уже перевалило за полдень.
— Вы-то сами в порядке? — тихо спросил Толгата Квадратов.
— Живот прихватило, — сказал тот. — Ничего особенного.
Момент этот я не мог забыть еще долго. Потому что в следующий раз я увидел улыбающегося Толгата…
Нет-нет; поймите, я не могу рассказывать об этих страшных днях так спокойно и последовательно, как хотелось бы мне. Я скажу просто: то была холера.
Я могу рассказать вам о том, как стоял у ограды больницы, взятой в кольцо охраны, Аслан и, тыча пальцем в грудь Тимура Юрьевича, кричал:
— Вы! Вы! Вы!.. — и задыхался и ничего больше не мог произнести.
Я могу рассказать вам о том, как ждали костюмов биозащиты для врачей, но они приехали только на третий день.
Я могу рассказать, как работал Аслан наравне с санитарами. Я могу рассказать, как на третий день от усталости потерял сознание Гороновский.
Я могу рассказать, как заразился профессор Борухов и целыми днями надиктовывал наблюдения за своим состоянием в маленький старый диктофон.
Я могу рассказать, как нигде нельзя было найти Зорина, когда собрали всех, кто контактировал с Тимуром Юрьевичем, в изоляцию и как Зорин пришел к нам в тот день, когда с больницы сняли оцепление, — был в лесу, молился за наше здравие.
Я могу рассказать, как ходил с утра до ночи от пациента к пациенту Квадратов, с каждым подолгу разговаривая.
Я могу рассказать о том, как я стоял и выл под окном палаты, где лежал Кузьма.
Но вместо всего этого я расскажу вам вот что: когда выпустили нас из города Ульяновска, не было с нами больше раба Божия Мозельского Владимира Николаевича, год рождения тысяча девятьсот девяносто шестой, мать Мозельская (Шукшенко) Наталья Сергеевна, отец Мозельский Николай Сергеевич, место прописки Зеленоград, и так далее, и так далее. А Сашенька махал нам медленно из окна второго этажа больницы, слишком слабый еще, чтобы продолжать путь, и синеватое детское лицо его за стеклянными бликами казалось мне лишенным рта.
Глава 23. Тольятти