Главное, чего требовал Лебедев - убрать все те места, в которых кавторанг представлялся фигурой комической (по мерке Ивана Денисовича), как и был он задуман, и подчеркнуть партийность кавторанга (надо же иметь "положительного героя"!). Это казалось мне наименьшей из жертв. Убрал я комическое, осталось как будто "героическое", но "недостаточно раскрытое", как находили потом критики. Немного вздут оказывался теперь протест кавторанга на разводе (замысел был - что протест смешон), однако картины лагеря это, пожалуй, не нарушало. Потом надо было реже употреблять слово "попки", снизил я с семи до трёх; пореже - "гад" и "гады" о начальстве (было у меня густовато); и чтоб хоть не автор, но кавторанг осудил бы бандеровцев (придал я такую фразу кавторангу, однако в отдельном издании потом выкинул: кавторангу она была естественна, но их-то слишком густо поносили и без того). Ещё - присочинить зэкам какую-нибудь надежду на свободу (но этого я сделать не мог.) И, самое смешное для меня, ненавистника Сталина, - хоть один раз назвать Сталина как виновника бедствий. (И действительно - он ни разу никем не был в повести упомянут! Это не случайно, конечно, у меня вышло.) Я сделал эту уступку: упомянул "батьку усатого" один раз...
Внёс я исправления, уехал из Москвы, и снова начался для меня период полной затиши и темноты. Снова всё пришло в неподвижное прежнее состояние, как будто движение повести никогда не начиналось, как будто это всё сон. Лишь в конце сентября и то под большим секретом, от Берзер, узнал я, как развивались дела. На даче в Пицунде Лебедев стал читать Хрущёву вслух (сам Никита вообще читать не любил, образование старался черпать из фильмов). Никита хорошо слушал эту забавную повесть, где нужно смеялся, где нужно ахал и крякал, а со средины потребовал позвать Микояна, слушать вместе. Всё было одобрено до конца, и особенно понравилась, конечно, сцена труда, "как Иван Денисович раствор бережёт" (это Хрущёв потом и на кремлевской встрече говорил). Микоян Хрущёву не возразил, судьба повести в этом домашнем чтении и была решена. Однако, Хрущёв хотел всё обставить демократично.
Недели через две, когда уже вернулся он из отпуска в Москву, получил "Новый мир" среди дня распоряжение из ЦК: к утру представить не много не мало - 23 экземпляра повести. А в редакции их было три. Напечатать на машинке? Невозможно успеть! Стало быть, надо пустить в набор. Заняли несколько наборных машин типографии "Известий", раздали наборщикам куски повести, и те набирали в полном недоумении. Так же по кускам и корректоры "Нового мира" проверяли ночью, в отчаянии от необычных слов, необычной расстановки и дивясь содержанию. А потом переплётчик в предутреннюю вахту переплёл все 25 в синий картон "Нового мира", и утром, как если б труда это не составило никому никакого, 23 экземпляра было представлено в ЦК, а типографские наборы упрятаны в спецхранение, под замок. Хрущёв велел раздать экземпляры ведущим партвождям, а сам поехал налаживать сельское хозяйство Средней Азии.
Он вернулся недели через две под роковыми для себя звёздами середины октября. На очередном заседании политбюро (тогда - "президиума") стал Никита требовать от членов согласия на опубликование. Достоверно мне не известно, но кажется-таки члены политбюро согласия не проявляли. Многие отмалчивались ("Чего молчите?" - требовал Никита), кто-то осмелился спросить: "А на чью мельницу это будет воду лить?" Но был в то время Никита "я всех вас давить!" по сказке, да не обошлось, наверно, и без похвал, как Иван Денисович честно кирпичи кладёт. И постановлено было - печатать "Ивана Денисовича". Во всяком случае решительного голоса против не раздалось.
Так стряслось чудо советской цензуры или, как точней его назвали через три года - "последствие волюнтаризма в области литературы".
20 октября, в субботу, Хрущёв принял Твардовского - объявить ему решение. Это была не знаю первая ли, но последняя их неторопливая беседа голова к голове. В сердце Твардовского, как наверно во всяком русском да и человеческом сердце, очень сильна жажда верить. Так когда-то вопреки явной гибели крестьянства и страданиям собственной семьи он отдался вере в Сталина, потом искренне оплакивал его смерть. Так же искренне он потом отшатнулся от разоблачённого Сталина и искал верить в новую очищенную правду и в нового человека, испускающего свет этой правды. Именно таким он увидел в эту двух-трёхчасовую встречу Хрущёва; через месяц, в пору нашей самой восприимчивой близости, А. Т. говорил мне: "Что это за душевный и умный человек! Какое счастье, что нас возглавляет такой человек!"