А сам критик? Меняется ли он? Да, с человеком меняется и критик, но, разумеется, неизменна в нём ось Единственно Верного мировоззрения. То, что в раннем Лакшине было лишь досадными тенями (вера баптиста «наивна и безсильна» по сравнению с мужицким здравым смыслом; но и Шухову «непосильно» охватить общее положение в деревне), теперь выступает чёрными полосами.
Вот он оценивает роль насилия. Естественно, мол, заметить, что именно насилие, а не самоусовершенствование ведёт к историческим вершинам. Конечно, благородным деятелям оно даётся не всегда легко. Такие мягкие сердечные люди, как Урицкий, мечтательно шепчут между двумя казнями: «Не пылит дорога, / Не дрожат листы… / Подожди немного, / Отдохнёшь и ты»… Так неоспоримо принимается критиком вся мифологическая ложь о нашей новейшей истории. И в таких пропорциях понимается история двух веков. Если Александр II дал там какое-то освобождение крестьян и другие куцые реформы (сотрясные во всей русской истории), то он «либерал поневоле», а за подавление польского восстания (это уже – свободной волей), осуждение Чернышевского и нескольких сот революционеров – палач, достойный своей бомбы. Напротив, Никита Хрущёв со своим светоносным XX съездом,
Не замечает никогда сам человек, как его душевные движения отлагаются на его наружности. Не замечает и – как перо его меняется. Как ты долго готовишься, как пробиваешься к заветной статье о «Мастере и Маргарите». Но вот – достигнуто, открылось, можно писать, – а само перо выписывает и выписывает вензеля оговорок на всякий случай. В интересе к Михаилу Булгакову есть, конечно, «издержки сенсационности». «Коли уж говорить о его слабостях» (
Для этого романа – в пируэтах фантазии, во вспышках смеха, тридцать лет трагически таимого, едва не растоптанного, – рост ли в рост написана статья? Опять подражательная старомодная замедленность, кружной путь пересказа, манерная эпиграфичность (накопилось эпиграфов про запас – куда их деть-то?), – а мыслей, скачущих как воландовская конница, – нет! а разгадки загадочного романа – нет! Эта завороженность нечистой силой – уже не в первой книге, и это сходство с Гоголем, уже во стольких чертах и пристрастиях таланта, – откуда? почему? И что за удивительная трактовка евангельской истории с таким унижением Христа, как будто глазами Сатаны увиденная, – это к чему, как охватить?..
Да что там, да куда там! – возражает Лакшин. – И за
– Я не хочу сослаться на то, что мне что-то не дали из-за цензуры говорить. Я умею всё сказать и при цензуре.
Так это –
И что ж теперь, если эта статья подписана к печати 19 августа, а в ночь на 21-е начинается чехословацкий ужас, а 23-го, когда ещё сигнального экземпляра нет, а весь тираж и ничего не стоит пустить под нож, – звонят из райкома партии и требуют незначащей формальности, ни к чему не обязывающей резолюции в поддержку оккупации, которая всё равно и без этого произошла и победила, – почему бы этой резолюции не дать? с каким склонением поедешь на дачу к Твардовскому?
Может быть, не всё так именно Лакшин думал – но так делал.
А Твардовский, недавно именно
И с тех месяцев 1968, когда я кончил «Архипелаг», и Твардовский так зримо углублялся, искал, – потянуло меня дать ему прочесть. Это нужно было ему – как опора железная, это заменило бы ему долгие околичные рысканья по нашей новейшей истории. Но препятствия были: