После того следующий раз о чтении «Архипелага» договорились мы с А. Т. на четыре майских дня 1969 (был День Победы в пятницу, смыкались выходные), что беру его в свой «охотничий домик» (так он ласково, не повидав, называл мою неведомую истьинскую дачу). Но перед самым тем А. Т. снова «впал в слабость» – не глубоко, ещё вызволимо. Узнал я, что Лакшин едет к нему в Пахру, кинулся к Лакшину на квартиру, передал для Трифоныча подбодряющую записку, а самого Лакшина упрашивал: подействуйте на него, уговорите ехать ко мне, это важно для его же стойкости, для отстаивания журнала. (Не удосужился тогда приглядеться и размыслить: ведь для осторожных целей Лакшина моё влияние на А. Т. было разрушительно. По старой привычке, со времён «Ивана Денисовича», я привык видеть в Лакшине своего естественного союзника. А это давно не было так.) Лакшин кивал мне – вежливо, дружелюбно, но, пожалуй, отсутствующе. Увидел я: нет, не станет он уговаривать. Тем более, что у меня застрянет Твардовский и на понедельник, а в тот понедельник состоится
Да только при всех раскинутых лабиринтах дипломатия не знает неба. Для этого-то скрытого противостояния и нужна была Твардовскому огнеупорная твёрдость, какую лишь на зэковском Архипелаге и воспитывают.
Нет, не приехал А. Т. Зря протаскал я книгу. И спрятал, – уже навсегда для него.
Вот так мы жили: рядом колотились – а прочесть он не мог[37]
.Из оплетенья своих чиновных-депутатских-лауреатских десятилетий высвобождался Твардовский петлями своими, долгими, кружными. И прежде всего, естественно, силился он проделать этот путь на испытанной пахотной лошадке своей поэзии. В душные месяцы после чехословацкого подавления он писал сперва отдельные стихотворения – «На сеновале», потом они стали расширяться в поэму – «По праву памяти». В те самые весенние месяцы 69-го года он её дописывал, когда я не дозвался его читать «Архипелаг». Бедняге, ему искренно казалось, что он важное новое слово говорит, прорывает пелену всеми не додуманного, приносит освобождение мысли не одному себе, но миллионам жаждущих читателей (уже давно шагнувших на километры вперёд!..). С большой любовью и надеждой он правил эту поэму уже в вёрстке, отвергнутой цензурой, и летом 1969 снова собирался подавать её куда-то наверх. (Судьба главного редактора! В своём журнале свою любимую поэму напечатать не имел права!) В июле подарил вёрстку мне и очень просил написать, как она мне. Я прочёл – и руки опустились, замкнулись уста: что я ему напишу? что скажу? Ну да, снова Сталин (всё на нём замыкается?), и «сын за отца не отвечает», а потом «и званье сын врага народа»,
и – впервые за 30 лет! – о своём родном отце и о сыновней верности ему – ну! ну! ещё! ещё! – нет, не хватило напора, тут же и отвалился: что, ссылаемый в теплушке с кулаками, отец автора
И получилась личная семейная реабилитация, а 15 миллионов – сгиньте в тундру и тайгу? Со Сталиным Твардовский теперь уже не примирялся, но:
Как же и чем я мог на эту поэму отозваться? Для 1969 года, Александр Трифонович, – мало! слабо! робко!
Вообще, у Твардовского и возглавленной им редколлегии увеличенное было представление о том, насколько они – пульс передовой мысли, насколько они ведут и возглавляют общественную жизнь даже всей страны. (А движения истинного протеста и борьбы давно и бурно текли мимо.) В редакции все они друг друга так восполняли и убеждали, по нескольку человек по нескольку часов просиживая в комнате, что казалось им: они, члены редакционной коллегии, и есть движущий духовный центр, самозамкнутый во владении истиной, авторы же их – воспитуемые, от авторов не получишь светового толчка.