Да если б на Западе хоть расшумели б о моём романе, если б арест его стал повсюду известен – я, пожалуй, мог бы и не безпокоиться, я как у Христа за пазухой мог бы продолжать свою работу. Но они молчали! Антифашисты и экзистенциалисты, пацифисты и страдатели Африки, – о гибели
Надежды на Запад – не было, как, впрочем, и не должно быть у нас никогда. Если и станем свободными – то только сами. Если будет у человечества урок XX века, то дадим его Западу мы, а не Запад нам: от слишком гладенького благополучия ослабились у них воля и разум.
Полугодом спустя тот человек, который выхлопотал эту премию Шолохову и не мог оскорбить русскую литературу больней, – Жан Поль Сартр, был в Москве и через свою переводчицу выразил желание увидеться со мной. С переводчицей мы встретились на площади Маяковского, а «Сартры ждали ужинать» в гостинице «Пекин». На первый взгляд мне было очень выгодно с ним увидеться: вот «властитель дум» Франции и Европы, независимый писатель с мировым именем, ничто не мешает нам через десять минут сидеть уже за столиком, и я пожалуюсь на всё, что делается со мной, и этот трубадур гуманности поднимет всю Европу?
Но – если б то был не Сартр. Сартру я нужен был немножко из любопытства, немножко – для права рассказать потом о встрече со мной, быть может – осудить, я же не найду, где потом оправдаться. Я сказал переводчице: «Какая может быть встреча писателей, если у одного из собеседников заткнут рот и связаны руки сзади?» – «Вам неинтересна эта встреча?» – «Она горька, невыносима. У меня только ушки торчат над водой. Пусть он прежде поможет, чтобы нас печатали».
Я привёл ей пример искривлённого мальчика из «Ракового корпуса». Вот такой односторонне-изогнутой представляется русская литература, если смотреть из Европы. Неразвитые возможности нашей великой литературы остаются там начисто неизвестными.
Прочёл ли Сартр в моём отказе встретиться – глубину того, как мы его не приемлем?
Всё-таки начал я действовать. Как теперь вижу – неправильно. Действовать несообразно своему общему стилю и своему вкусу. Я спешил как-нибудь заявить о себе – и для этого придрался к путаной статье академика Виноградова в «Литературной газете». У меня, правда, давно собирался материал о языке художественной литературы, но тут я скомкал его, дал поспешно, поверхностно, неубедительно, да ещё в резкой дискутивной форме, да ещё в виде газетной статьи, от которых так зарекался. (Да ещё утая главную мысль: что более всех испортили русский язык социалисты в своих неряшливых брошюрах, и особенно – Ленин.) Всего-то и вышло из этой статейки, что я крикнул Госбезопасности: «Вот – живу и печатаюсь, и вас не боюсь!»
Редактор «Литгазеты», оборотливый и чутконосый Чаковский, побежал «советоваться» с Демичевым: может ли имя моё появиться в печати? Демичев, видно, сразу разрешил.
И был прав.
А я – совсем неправ, я запутался. Лишний раз я показал, что, предоставленные себе, мы этой шаровой коробкой, какая вертится у нас на шее, скорей всего избираем неправильный путь.
Потому что в тех же днях (9 ноября) благословенная умная газета «Нойе Цюрхер Цайтунг» напечатала: что был у меня обыск и забрали мои произведения. Это и было то, чего я жаждал минувших два месяца! Теперь это могло распространиться, подтвердиться. Но тут подошла на Запад «Литгазета», и я ничтожной статейкой своей как бы всё опроверг, крикнул: «Вот – живу и печатаюсь, и ничего мне!», только не Госбезопасности крикнул, а газете «Нойе Цюрхер Цайтунг», подвёл её точных информаторов.
Однако эти несколько строк, что она обо мне напечатала, очень меня ободрили и укрепили. Свою ошибку я понял не сразу. Тогда я считал, что и статья в «Литгазете» тоже меня укрепила.
Ко мне вернулось рабочее равновесие, и мне удалось кончить несколько рассказов, начатых ранее: «Как жаль», «Захара-Калиту» и ещё один. И решил я: сцепить их со своей опасной «Правой кистью» и так сплоткой в четыре рассказа двинуть кому-нибудь. Кому-нибудь, но не «Новому миру». Ведь Твардовский успел уже отвергнуть дюжину моих текстов – больше, чем напечатал. Ведь Твардовский только что испугался «Правой кисти», – настолько испугался, что даже членам редакции не показал. (И об этом сказал мне как о своей заслуге – что бережёт меня, моё имя «доброе»… Такое ли лежало уже на Лубянке! Неосознанно или осознанно, он берёг – себя, свою репутацию: что не ошибся он,